А вот так и сооружал: одна доброта, что еще бы на две его жизни достало и не исчерпал бы, та, другая еще доброта, что однажды да враз кончилась - вся вышла, там тоже своя правда, на какую он уж и прав никаких не имел. А сколько еще нахватал - много было надо: крышу покрыть-покрасить, печку переложить дымит, крыльцо развалилось, венцы подгнили - да тут без конца забот, в одном месте залатаешь, с другого конца горит, вот и брал, благо давали. И он вспомнил женщин - не так, словно, и много было, как, другой раз, веселого приятеля послушаешь; а коль долги начал отдавать - жизни не хватит. И хорошо, если весело, или так, чтоб смысла никакого - только самому муторно, заранее все определено, просто, а вот, когда что-то загорится, когда ставка на это какая ни есть, но поставлена, а ему лишь бы поскорей уйти да по избитой, привычной колее двинуться дальше, когда непролитые слезы увидишь, а не увидишь - и так поймешь, а все равно ведь не останешься - часы тикают на руке, когда телефон тут же откликается, словно там рука все время и лежит на трубке, а ты не звонишь - так, под настроение, когда перед тобой на коленки становятся - и такое бывало! - а у тебя уж только злость, про то, мол, разговора не было, стало быть, и прав...
"Все, что ли?.." - отчаяние билось в душе Льва Ильича. Ишь ты, закрылся воспоминаниями, что поэффектней, отгородился, уж не прихвастнуть ли хочешь? а может самая малость, вот то, что забыл, отмахнулся, она, быть может, и будет потяжелей того, что в глаза бьет?.. И он подумал о своей тетке, старой-одинокой, у которой так давно не был, - жива, мол, раз никто не сообщил, еще была родня. О няньке - не поспел на похороны, не знал, но ведь и на могилке не был - вон уже три года прошло, тоже взялся рассуждать про русские кладбища! - про товарища, с кем все сводил счеты, рядился, кто перед кем больше виноват - он зайдет, тогда и я, а что ж я первый, он же, мол, меня обидел; про другого, что кругом перед ним уж точно виноват, а в чем все-таки что живет не так, как он - Лев Ильич полагает, надо жить, что сам себе одну беду другой еще пущей разводит, вот главная была его обида на него - что помочь ему ничем не в силах, а неловко, - так пожалей, пойми его, наберись терпения и такое вынести, это тебе не смелости набраться спрятать подметный листочек, передать, размножить под копирку: там что - загремишь в лагерь, дел-то, слава да деньги по теперешним временам... Вон как, снова взялся других судить - всем легче, тебе тяжелей всего приходится, не надолго, значит, хватило - попробуй-ка!..
Но он уже задыхался - чернота поглощала его, он и не ожидал, как вошел в ту речку, что так его затянет, потащит, все ж любили его, сколько себя помнил: Лева да Левушка, Лев Ильич - он человек славный, особенный, чистый, мухи не обидит, от себя оторвет... Он снова вдруг оглянулся, не увидел бы кто, и сразу мысль обожгла: "От кого прячешься, Он-то все видит".
Лев Ильич остановился, как наткнулся на что-то. Он стоял посреди улицы, машины летели, обтекая его с двух сторон, грязь из-под колес, шофер высунулся из пикапчика - погрозил кулаком: "Оштрафуют еще", - подумал он, легче стало, хотя бы и взаправду оштрафовали, может подождать, хоть лицо человеческое увидишь, пусть обратят на него внимание, пусть обругают. Но когда надо, и милиция спит...
Он передохнул - пока прошли машины, перешел улицу прямо возле блинной, толкнул дверь, его обдало вкусным горячим запахом, народу немного возле раздачи, он взял блинов, полил маслом, и кофе два стакана, выбрал столик около окошка.
Вон как, усмехнулся про себя Лев Ильич, аппетит не отбила моя чернота, совсем, видно, дела плохи. Ему, тем не менее, стало повеселей, как набил рот блинами - может, и преувеличил? Это как же, подумал он, что ж, выходит, наговорил на себя? Или начать свое благородство вспоминать, а что - не в счет, что ли? И странное дело, он и вспомнить ничего не мог, почему он все-таки считался славным человеком, или условились они промеж собой ничего такого не замечать, жизнь и была условной...
- Погоди-ка, остановил себя Лев Ильич, к нему силы возвращались - с голодухи еще не то на себя придумаешь, что-то в нем легонько так посмеивалось. Вчера и вовсе ничего не ел, только в поезде пирога с медом, правда, еще столовского гуляша, но уж винища выдул! Погоди, не один, значит, я - у всех так, когда остаются сами с собой, ну а на миру, известно, не так уж и страшно... Опять, стало быть, будем другими заниматься, или все-таки на себе остановимся?.. Но это ведь без меня само все происходило: сами шли навстречу, ничего не обговаривали - что за претензии, должок, по справедливости можно бы и не возвращать - пусть-ка помнят, сколько остались должны - что ж все на меня... Вот, вот, начнем сначала, сейчас еще блинков - и понеслась...
Хорошо, пусть так, Лев Ильич оглянулся, не написано было, что нельзя курить, но пепельниц на столах нет, а, была-не была, закурим! Важно уж очень показалось дотянуть свою мысль до конца, такая жадность появилась, что-то во всем этом было для него новое - но что? Страшно себе об этом сказать, но коль уж решился... А если бы теми же дорожками пройти все сначала?.. И он вспомнил вчерашнюю женщину в поезде с ребенком, Костя, помнится, ей тот же вопрос задал. "За что это, сказала она, такая мука, не такая уж и великая грешница..." Запомнил ее слова Лев Ильич, а понять не мог, почему ж она ничего не хочет исправить, тоже, верно, накопилось, если бы с собой захотела разобраться. Но здесь ведь все
не исправишь, а где - там, что ль?
Тут другое, лихорадочно соображал Лев Ильич, надежда какая-то есть, не может ее не быть. А почему не может? Разве кто-нибудь другой, а не ты один виноват во всем: и в том, что вспомнилось, да и еще... об чем и вспоминать не смог бы - сил недостанет? Но можно ведь и иначе решить, тут просто: позабудь, иди обратно, это все затрется, вон сколько средств существует для забвения от блинов до какой-нибудь политической деятельности. А там и время опять покатится - от понедельника до воскресенья, никто ничего про тебя и не вспомнит, а когда заметят - конец подойдет - поздно, никто уж не схватит, улетел Лев Ильич, перехитрил... "Кого только?" - подумал он, и не улыбнулся своей шутке.
В чем же все-таки тут дело? - уже только из упрямства настаивал он. - Если набраться мужества и дойти до конца, в себя заглянуть, да не так, как он, а чтоб ничего не щадить, разлюбить в себе все, чем он нет-нет, а любовался, если безжалостным и холодным глазом, чужим, посмотреть на собственную жизнь, хватит ли сил продолжать ее? Тут каждый новый шаг увеличивает зло, хотя бы в смысле его количества, - бухнул он себе вдруг, и глазам стало больно. - А сколько его и без того накопилось в мире? Ага, обрадовался он своей логике, значит, коли ты человек честный и ответственный - не о себе только хлопочешь, но о людях вообще, - какой же единственный, гуманный выход? Он даже и не напрашивается, он сам собой разумеется, то есть, существует и без этой логики, дан как некий абсолютный закон природы. Почему ж тогда человечество живет уже столько тысячелетий, не один же он, вот тут, за блинами, после того, как его щелкнули по носу, ту единственную логику увидел, понял - что-то еще есть, кроме обезьяньего легкомыслия, что удерживает людей на земле?
Да знал он, что есть, читал, слышал, но одно дело мысль, вычитанная из книжки, чужой опыт, от которого и дрогнуть можно, а все равно отмахнешься - не с тобой же, там и условия другие, и обстоятельства, и время, и темперамент то, се, а потом - ну живут же вокруг люди, так же, как он, хуже его, ну что я себя казню-мучаю? - возмутился он вдруг. И сразу же увертливая мысль, она давно зудела в нем, нет-нет пробивалась, а тут дождалась минуты, услужливо вильнула: страшно было, тут уж он не логику открывал абсолютную, надо было сказать последнее слово, а потом, за словом-то последним некий шаг сделать. А может просто устал Лев Ильич, не привык все об одном долго напряженно думать, вмешался другой закон - самосохранения, который и самоубийцу-утопающего заставляет опомниться, отчаянно забарабанить по воде, когда он себе загодя руки не свяжет, да "караул" кричать. Что ж я, и верно, лучше других, что ли, или просто любуюсь собственными разоблачениями, собираю коллекцию своих подвигов? - снова ухватился он как за веревочку. "Да и что уж такого случилось?" - опять спросил он себя, только теперь сразу двинулся в другую сторону. Дочь растет - добрая, красивая, ну зажились с женой, хватит, потравили друг друга, он ли, она виновата - разошлись в разные стороны, вот и ладно, всем хорошо. Работа у него есть, на хлеб денежки, комнату можно снять, не угол у той вчерашней кассирши, а комнату, пусть в коммунале, столик у окошка, можно сочинять, он давно хотел, и планы-замыслы имелись, и не для продажи - честолюбия вроде бы, и не было у него, не болел он этим, и проблемы ему наши проклятые не нужны - все равно в них никакого смысла: Россия, цивилизация - какая там еще цивилизация, ему самой малости достаточно. А еще забыл, подхлестнул он себя: милая женщина ему свидание назначила, что ж забыл, мало ли как сложится, нежная, руки у нее добрые - все разглядел вчера Лев Ильич. А это - грошевое похмелье, свет, вишь, увидел, хорош свет - в омут головой! Да и неправда в той логике, где-то он, видно, знак спутал, вот и результат вышел не тот, слишком сложное для него уравнение, куда ему решать такие задачки со столькими неизвестными, ему попроще надо - четыре правила арифметики - вот с этим он бы еще справился. Дочь вырастет - доброе дело, женщину пригреет - вон, ей не сладко, видать, не позвала б иначе - чем не дело, не зря, значит, небо будет коптить. Да еще мало ли чего можно походя, попутно совершить - все и запишется, поживем еще! - он потушил в тарелке сигарету, вытер губы бумажной салфеткой, пошел к выходу, да и застрял в дверях - народ входил-выходил, натыкались на него, стоял, пока швейцар не тронул за плечо, попросил пройти - так и стоял с кепкой в руке, застыл.