В таком приблизительно расположении духа я встретил Новый год, – помню эту черную тушу ночи, дуру-ночь, затаившую дыхание, ожидавшую боя часов, сакраментального срока. За столом сидят Лида, Ардалион, Орловиус и я, неподвижные и стилизованные, как зверье на гербах: Лида, положившая локоть на стол и настороженно поднявшая палец, голоплечая, в пестром, как рубашка игральной карты, платье; Ардалион, завернувшийся в плед (дверь на балкон открыта), с красным отблеском на толстом львином лице; Орловиус – в черном сюртуке, очки блестят, отложной воротничок поглотил края крохотного черного галстука; – и я, человек-молния, озаривший эту картину. Кончено, разрешаю вам двигаться, скорее сюда бутылку, сейчас пробьют часы. Ардалион разлил по бокалам шампанское, и все замерли опять. Боком и поверх очков Орловиус глядел на старые серебряные часы, выложенные им на скатерть: еще две минуты. Кто-то на улице не выдержал – затрещал и лопнул, – а потом снова – напряженная тишина. Фиксируя часы, Орловиус медленно протянул к бокалу старческую, с когтями грифона, руку.
Внезапно ночь стала рваться по швам, с улицы раздались заздравные крики, мы по-королевски вышли с бокалами на балкон, – над улицей взвивались и, бахнув, разражались цветными рыданиями ракеты, – и во всех окнах, на всех балконах, в клиньях и квадратах праздничного света, стояли люди, выкрикивали одни и те же бессмысленно радостные слова.
Мы все четверо чокнулись, я отпил глоток.
«За что пьет Герман?» – спросила Лида у Ардалиона.
«А я почем знаю, – ответил тот. – Все равно он в этом году будет обезглавлен – за сокрытие доходов».
«Фуй, как нехорошо, – сказал Орловиус. – Я пью за всеобщее здоровье».
«Естественно», – заметил я.
Спустя несколько дней, в воскресное утро, пока я мылся в ванне, постучала в дверь прислуга, – она что-то говорила, – шум льющейся воды заглушал слова, – я закричал: «В чем дело? Что вам надо?» – но мой собственный крик и шум воды заглушали то, что Эльза говорила, и всякий раз, что она начинала сызнова говорить, я опять кричал, – как иногда двое не могут разминуться на широком, пустом тротуаре, – но наконец я догадался завернуть кран, подскочил к двери, и среди внезапной тишины Эльза отчетливо сказала:
«Вас хочет видеть человек».
«Какой человек?» – спросил я и отворил на дюйм дверь.
«Какой-то человек», – повторила Эльза.
«Что ему нужно?» – спросил я и почувствовал, что вспотел с головы до пят.
«Говорит, что по делу и что вы знаете, какое дело».
«Какой у него вид?» – спросил я через силу.
«Он ждет в прихожей», – сказала Эльза.
«Вид какой – я спрашиваю».
«Бедный на вид, с рукзаком», – ответила она.
«Так пошлите его ко всем чертям! – крикнул я. – Пускай уберется мгновенно, меня нет дома, меня нет в Берлине, меня нет на свете!..»
Я прихлопнул дверь, щелкнул задвижкой. Сердце прыгало до горла. Прошло, может быть, полминуты. Не знаю, что со мной случилось, но, уже крича, я вдруг отпер дверь, полуголый выскочил из ванной, встретил Эльзу, шедшую по коридору на кухню.
«Задержите его, – кричал я. – Где он? Задержите!»
«Ушел, – ничего не сказал и ушел».
«Кто вам велел…» – начал я, но не докончил, помчался в спальню, оделся, выбежал на лестницу, на улицу. Никого, никого. Я дошел до угла, постоял, озираясь, и вернулся в дом. Лиды не было, спозаранку ушла к какой-то своей знакомой. Когда она вернулась, я сказал ей, что дурно себя чувствую и не пойду с ней в кафе, как было условлено.
«Бедный, – сказала она. – Ложись. Прими что-нибудь, у нас есть салипирин. Я, знаешь, пойду в кафе одна».
Ушла. Прислуга ушла тоже. Я мучительно прислушивался, ожидая звонка. «Какой болван, – повторял я, – какой неслыханный болван!» Я находился в ужасном, прямо-таки болезненном и нестерпимом волнении, я не знал, что делать, я готов был молиться небытному Богу, чтобы раздался звонок. Когда стемнело, я не зажег света, а продолжал лежать на диване и все слушал, слушал, – он, наверное, еще придет до закрытия наружных дверей, а если нет, то уж завтра или послезавтра совсем, совсем наверное, – я умру, если он не придет, – он должен прийти. Около восьми звонок наконец раздался. Я выбежал в прихожую.
«Фу, устала!» – по-домашнему сказала Лида, сдергивая на ходу шляпу и тряся волосами.
Ее сопровождал Ардалион. Мы с ним прошли в гостиную, а жена отправилась на кухню.
«Холодно, странничек, голодно», – сказал Ардалион, грея ладони у радиатора.
Пауза.
«А все-таки, – произнес он, щурясь на мой портрет, – очень похоже, замечательно похоже. Это нескромно, но я всякий раз любуюсь им, – и вы хорошо сделали, сэр, что опять сбрили усы».
«Кушать пожалуйте», – нежно сказала Лида, приоткрыв дверь.
Я не мог есть, я продолжал прислушиваться, хотя теперь уже было поздно.
«Две мечты, – говорил Ардалион, складывая пласты ветчины, как это делают с блинами, и жирно чавкая. – Две райских мечты: выставка и поездка в Италию».
«Человек, знаешь, больше месяца как не пьет», – объяснила мне Лида.
«Ах, кстати, – Перебродов у вас был?» – спросил Ардалион.
Лида прижала ладонь ко рту. «Забула, – проговорила она сквозь пальцы. – Сувсем забула».
«Экая ты росомаха! Я ее просил вас предупредить. Есть такой несчастный художник, Васька Перебродов, пешком пришел из Данцига, – по крайней мере говорит, что из Данцига и пешком. Продает расписные портсигары. Я его направил к вам, Лида сказала, что поможете».
«Заходил, – ответил я, – заходил, как же, и я его послал к чортовой матери. Был бы очень вам обязан, если бы вы не посылали ко мне всяких проходимцев. Можете передать вашему коллеге, чтобы он больше не утруждал себя хождением ко мне. Это в самом деле странно. Можно подумать, что я присяжный благотворитель. Пойдите к чорту с вашим Перебродовым, я вам просто запрещаю!..»
«Герман, Герман», – мягко вставила Лида.
Ардалион пукнул губами. «Грустная история», – сказал он.
Еще некоторое время я продолжал браниться, точных слов не помню, да это и неважно.
«Действительно, – сказал Ардалион, косясь на Лиду, – кажется, маху дал. Виноват».
Вдруг замолчав, я задумался, мешая ложечкой давно размешанный чай, и погодя проговорил вслух:
«Какой я все-таки остолоп».
«Ну зачем же сразу так перебарщивать», – добродушно сказал Ардалион.
Моя глупость меня самого развеселила. Как мне не пришло в голову, что, если бы он вправду явился (а уже одно его появление было бы чудом, – ведь он даже имени моего не знает), с горничной должен был бы сделаться родимчик, ибо перед нею стоял бы мой двойник! Теперь я живо представил себе, как бы она вскрикнула, как прибежала бы ко мне, как, захлебываясь, завопила бы о сходстве… Я бы ей объяснил, что это мой брат, неожиданно прибывший из России… Между тем я провел длинный, одинокий день в бессмысленных страданиях, – и вместо того, чтобы дивиться его появлению, старался решить, что случится дальше: ушел ли он навсегда или явится, и что у него на уме, и возможно ли теперь воплощение моей так и не побежденной, моей дикой и чудной мечты, – или уже двадцать человек, знающих меня в лицо, видели его на улице, и все пошло прахом. Пораздумав над своим недомыслием и над опасностью, так просто рассеявшейся, я почувствовал, как уже сказал, наплыв веселия и добросердия.
«Я сегодня нервен. Простите. Честно говоря, я просто не видел вашего симпатичного Перебродова. Он пришел некстати, я мылся, и Эльза сказала ему, что меня нет дома. Вот: передайте ему эти три марки, когда увидите его, – чем богат, тем и рад, – но скажите ему, что больше дать не в состоянии, пускай обратится, например, к Давыдову, Владимиру Исаковичу».
«Это идея, – сказал Ардалион. – Я и сам там стрельну. Пьет он, между прочим, как зверь, Васька Перебродов. Спросите мою тетушку, ту, которая вышла за французского фермера, – я вам рассказывал, – очень живая особа, но несосветимо скупа. У нее около Феодосии было имение, мы там с Васькой весь погреб выпили в двадцатом году».
«А насчет Италии еще поговорим, – сказал я, улыбаясь, – да-да, поговорим».
«У Германа золотое сердце», – заметила Лида.
«Передай-ка мне колбасу, дорогая», – сказал я все с той же улыбкой.
Я тогда не совсем понимал, что со мною творилось, – но теперь понимаю: глухо, но буйно – и вот, уже неудержимо – вновь нарастала во мне страсть к моему двойнику. Первым делом это выразилось в том, что в Берлине появилась для меня некая смутная точка, вокруг которой почти бессознательно, движимый невнятной силой, я начал замыкать круги. Густая синева почтового ящика, желтый толстошинный автомобиль со стилизованным черным орлом под решетчатым оконцем, почтальон с сумой на животе, идущий по улице медленно, с той особой медленностью, какая бывает в ухватках опытных рабочих, синий, прищуренный марочный автомат у вокзала и даже лавка, где в конвертах с просветом заманчиво теснятся аппетитно смешанные марки всех стран, – все вообще связанное с почтой стало оказывать на меня какое-то давление, какое-то неотразимое влияние. Однажды, помнится, почти как сомнамбул, я оказался в одном знакомом мне переулке, и вот уже близился к той смутной и притягательной точке, которая стала срединой моего бытия, – но как раз спохватился, ушел, – а через некоторое время, – через несколько минут, а может быть, через несколько дней, – заметил, что снова, но с другой стороны вступил в тот переулок. Навстречу мне с развальцем шли синие почтальоны и на углу разбрелись кто куда. Я повернул, кусая заусеницы, – я тряхнул головой, я еще противился. Главное: ведь я знал, страстным и безошибочным чутьем, что письмо для меня есть, что ждет оно моего востребования, – и знал, что рано или поздно поддамся соблазну.