“Нет, покорнейше благодарю! Пожалуста, не беспокойтесь”, говорил Чичиков: “Я пил и ел сегодня[Далее начато: очень довольно”.]
“Пили[Вместо “Пили”: Не хотите. Пили] уж и ели!” сказал Плюшкин. “Да, конечно, хорошего общества человека хоть где, батюшка, можно узнать: [человека сейчас можно узнать] хороший человек и не ест, а сыт бывает. А как этакой-то… воришка… так ты его сколько ни корми, а он всё будет голоден. Вот хоть в пример-то взять и капитана, который называет себя моим родственником, а я ему совсем не родственник. “Дайте-ка, дядюшка”, говорит, “чего-нибудь поесть”. И такой прожорливый: я чай, ему-то у себя совсем нечего есть; в картишки, верно, всё спустил. [я думаю, в картишки всё спустил. ] Да, батюшка, вот какова-то у меня плоха память, ведь вам[-то], я знаю, нужен маленький реестрик этих-то тунеядцев, которые у меня умерли”.
“Да, не дурно”, сказал Чичиков.
“Как же, я их всех записывал. У меня[Вместо “У меня”: Они у меня] здесь и записочка…”
Тут он подошел к бюру и показал ту же самую прореху в своем халате пониже спины, которую Чичиков мог рассматривать, сколько душе хотелось. Плюшкин рылся в своих записочках очень долго и, наконец, еще более поворотился к нему спиною, [к нему вписано; до того было написано к Чичикову и это осталось незачернутым] как бы желая скрыть, чем был занят. [как бы желая от него скрыть то, чем был он в это время занят. ] Чичиков, поднявшись на цыпочки, посмотрел ему через плечо и увидел, что он приписывал свежими чернилами еще несколько имен, которые, вероятно, были им прежде позабыты. “Подавай их сюда!” подумал про себя герой наш.
“Вот записочка”, сказал Плюшкин, подавая маленькой лоскуточек бумажки, на котором были им уписаны имена 125 ревижских душ так тесно, [так густо] что едва можно было читать.
“Позвольте, батюшка”, сказал Плюшкин: “Ведь вот еще одно обстоятельство, очень, как говорится, щекотливое: ведь я думаю, что купчую-то нужно заявить в городе”.
“Да, вам нужно будет приехать[приехать в город] на несколь<ко> часов”, сказал Чичиков.
“В том-то и беда. Я, признаться сказать, уж давно не выезжал из дома. В городе-то квартиры так дороги. Да и дом-то как оставить. Хорошо, у вас люди хорошие: а ведь у меня[а ведь у меня-то, батюшка, ] то вор, то мошенник. В день так обберут, что и кафтан[-то] не на чем будет повесить.
“В таком случае, если не хотите сами ехать, кому-нибудь поручите. Дайте мне доверенность, или не имеете ли кого-нибудь из знакомых в городе?”
“Ах, батюшки![Ахти, батюшки] как не иметь, имею. Ведь знаком сам председатель. Езжал даже в старые годы ко мне. Как не знать! однокорытниками были, вместе по заборам лазили. Как не знакомый. Уж такой знакомый![Уж так знаком] Так не лучше ли будет, как я к нему напишу письмо?”
“И прекрасно”, сказал Чичиков.
“Как же хорошо, что вы мне напомнили-то!” сказал Плюшкин. “Как же!.. в школе были приятели”. И на этом деревянном лице выразилось[Вместо “выразилось” было начато: что-то] не чувство, а какое-то бледное отражение[а какая-то бледная тень] чувства: явление, подобное появлению на поверхности вод утопающего человека, который вынырнул и мелькнул спиною еще один раз, чтобы погрузиться уже навеки.
“У меня где-то была”, говорил Плюшкин, [говорил он] приближаясь к бюру и перерывая бумаги: “у меня где-то была четвертка чистой бумаги; люди у меня такие негодные… такие негодные… Да здесь ее нет”. — Он вытащил несколько листов чистой бумаги и начал перелистывать и перещупывать каждый лист, желая знать, не запала ли туда каким-нибудь <образом?> четвертка. Несколько раз уже хотел он отодрать новый поллист, но никак не мог на это решиться. Наконец начал он кричать громким голосом: “Мавра, Мавра!” На этот зов явилась женщина средних лет с тарелкою в руках, на которой лежал сухарь, о котором читатель уже знает. И между повелителем и его рабою произошел следующий разговор:
“Куда ты дела, разбойница, четвертку бумаги?”
“Ей богу, барин, не видывала, опричь небольшого лоскутка, которым изволили прикрыть рюмку”.
“Украла, украла. Вот я по глазам-то твоим <вижу?>, что ты ее подтибрила”.
“Да на что ж бы я подтибрила? Ведь мне проку с ней никакого: я грамоте не знаю”.
“Врешь ты, я тебя знаю. Ты снесла своему пономаренку. Он читает псалтырь и маракает, так ты, верно, ему-то и снесла”.
“Да пономаренок, если захочет, достанет себе бумаги. Не видал он вашего лоскутка. У него ее побольше вашего”.
“Вот погоди-[то], как придет-то страшный суд, [уж], бог [-то] за всё тебя вспрыснет; да, воровка, больно [тебя] вспрыснет, да в огонь-то тебя засадят! Вот как припекут-то тебя черти, так ты покаешься, железными-то рогатками тебя припекут”.
“А что ж, коли я неповинна в этом? Уж скорее в другой какой бабьей слабости, [Далее начато: или] а воровством меня еще никто не попрекал”.
“А вот черти-то тебя и припекут. Скажут: “А вот тебе, мошенница, за то, что барина-то обманывала”, да горячими-то клещами тебя и припекут”.
“А я скажу: не за что, ей богу, не за что — не крала я четвертки”.
“А сургуч-то из пакета зачем выдрала?”
“Да печатку, вы изволили сами своими же руками выдрать ее при мне и положили в ящичек-то, что в бюре”.
Плюшкин выдвинул ящик, и Чичиков увидел множество лежавших там налепленных сургучом оттисков, которые он тщательно выдирал из каждого попадавшего ему в руки письменного конверта и складывал в особенную кучку.
“Да вот она лежит[-то] сверху” сказала Мавра: “Всегда[-то] напраслиной попрекаете”.
“Ну вот уж и занозилась…[Ну, вот уж и того…] экая зубастая! Ей одно только слово скажи, — а она уж и десять. Поди-ка принеси[-ка] огоньку запечатать письмо! да постой, ты, я знаю, дура, схватишь тотчас сальную свечу; сало ведь дело слабое и топкое, [дело-то мягкое, топкое] сгорит, да больше и ничего нет, только что убыток; а ты принеси мне лучину”.
Мавра ушла. Плюшкин решился, наконец, отодрать поллиста бумаги. Когда поллист был отодран, он долго его еще рассматривал, поднося к окошку. Затем вытащил оловянную чернильницу с какою<-то> заплесневелою жидкостью и множеством мух, обратившихся на дне чернильницы в совершенный “пломбудинг”.[Далее начато: Весьма тру<дно?>] Сжавши губы накрепко, он начал писать. Ему, однако ж, было весьма трудно управиться с своею рукою, которая дрожала и ходила по бумаге, как ртуть. Он должен был ее беспрестанно придерживать, как доброго жеребца, закусивши [свою] губу губою же вместо зубов. Усмиривши немного прыть ее, он пошел писать шрифтом, более похожим на музыкальные ноты, нежели на буквы.
“Может быть, вы”, сказал Плюшкин, когда довел, наконец, дело до конца: “знаете какого-нибудь своего приятеля, которому бы понадобились беглые души? У меня еще с восемьсотого года числятся в бегах. Правда, что когда зять делал выправку, оказалась большая часть умершею, а о других-то и слуха не было, но ведь он человек военный, мастер только рассказывать да притопывать шпорой, а если бы похлопотать по судам… Я, по бедности своей, не имею оказии, а на охотника так это и очень было бы заманчиво”.
“Так у вас и беглые…” сказал Чичиков с участием и подвигая свой стул ближе к Плюшкину: “А сколько будет числом[А сколько числом будет] таковых крестьян?”
“Тоже десятков до семи[Тоже душ до семи десятков] наберется”.
“Нет?”
“Ей богу. У меня что год, то бегут несколько семей. Народ-то, знаете, негодный, да [и] к тому ж от праздности привычку-то завел такую, [Далее было: что мерзкую] чтобы только трескать[только есть] да трескать. А у меня-то есть, конечно, нечего: я и сам[-то] человек бедный… да, так вот он теперь гуляет по свету. Я бы за них и недорого взял: если бы кто дал за всех триста рублей, я бы с удовольствием ему уступил. А для доброго человека был бы и очень наживной-то кусочек. Отыщись [хоть] только десять душ, так вот уж у него в кармане почти[в кармане чуть] не пять тысяч. Потому что ведь теперь если покупать ревижскую душу, никак не заплотишь[никак не дашь] менее пятка или четырех сотней. Так посоветуйте-то вашему приятелю, а?”
“Этим мы воспользуемся и сами”, подумал про себя Чичиков, и потом сказал громко. “Я должен вам сказать, [Вместо “Этим ~ сказать”: “Я должен вам сказать”, произнес Чичиков] что это будет совершенно напрасный труд, [Далее было начато: Вряд ли где] потому что вряд ли где найдется такой человек, который бы решился взять даже даром ваши души, ибо одни издержки уже стоят более, нежели сами души. Но если бы[Далее начато: они д] эти крестьяне, о которых вы изволили упомянуть, все находились [бы] в живых, и если бы даже отыскивание их не было сопряжено[было не сопряжено] ни с какими затруднениями, то и тогда никто бы[и тогда бы никто] их у вас не купил, ибо известно, что такое беглый человек: какой прок с него! только разве что пьяница. Его поймают с великими издержками, а он на другой день опять дернет в поле. Если бы я был сколько-нибудь богат, я бы их купил, и то[Далее начато: для] с тем только, чтобы доказать вам мое почтение. Но, что ж, если я и могу что-нибудь дать, то это такая безделица, что не стоит и говорить”.[что нечего и говорить”.]