Видимо, общение с литературной средой удовольствия ему не доставляет.
Прощается он со мной холодно. Будто и не было нашей двухчасовой беседы. Забираю рукопись. Он терпеливо ждет, пока я попаду ногой в галошу, сует мне руку на прощание, и мы расстаемся.
Я бегу по Лаврушинскому к набережной, скачу по лужам, бормоча стихи, подходящие к моменту - из "Девятьсот пятого года":
Раздается звонок,
Голоса приближаются:
Скрябин.
О, куда мне бежать
От шагов моего божества!
Моя роль в истории музыки
На Неглинной, 15, в здании постройки начала века, ампир с лепниной, помещался Комитет по делам искусств, впоследствии Министерство культуры. В вестибюле, как входишь - налево, прилавок с книгами, вижу до сих пор. Я останавливаюсь у прилавка, как было не остановиться, и тут как раз и произошло одно из редчайших совпадений, какие случаются в жизни... Был 1949 год, лето, я только что окончил институт и ждал распределения, по каковому поводу и зашел в здание на Неглинной. Итак, я стою у прилавка с книжными новинками, которых в то время, кстати, появилось уже немало, и что-то я там рассматриваю и читаю, как вдруг чья-то рука из-за моей спины тянется к книге, и чей-то голос спрашивает, обращаясь, можно понять, ко мне:
- Что это? Вы не читали, молодой человек?
Я оборачиваюсь. Знакомое лицо незнакомого человека. Лет шестидесяти. Гладко выбритое лицо, голый череп, роговые очки. Глаза сквозь них смотрят попеременно то на меня, то на книгу, которую он уже листает, ожидая моего ответа.
Книга - "Повесть о настоящем человеке" Полевого.
- Да, читал,- говорю я бодро в ответ, глядя на незнакомца, а в эту минуту уже и узнав его.
- О чем это? Современная?
Передо мной композитор Прокофьев, Сергей Сергеевич, да, это он, я не мог обознаться, хотя знал его только по портретам. Это он. Я стараюсь не пялиться, начинаю излагать книгу. Мы даже отходим от прилавка, чтобы не мешать другим. Я излагаю, он слушает.
Летчик лишился обеих ног на войне, но не сдался обстоятельствам и вернулся в строй, продолжал летать уже на протезах. Подлинная история, автор вывел героя под настоящей фамилией, изменив лишь букву.
- Хорошо,- говорит Сергей Сергеевич, проникаясь, как я понимаю, доверием ко мне.- А как вам кажется, опера из этого может получиться?
Разумеется, может. Конечно - да. Отвечаю без колебаний:
- Да, несомненно.
- Почему вы так думаете?
Тут я привожу в действие все то, чему учился на театроведческом факультете, который в конце концов и окончил, и в доступных выражениях объясняю композитору, что как раз такой исключительный сюжет, ничуть не бытовой, скорее даже условный, более всего и подходит для оперного жанра.
Он выслушал меня с должным уважением к моей учености, после чего, в знак согласия, достал из кармана портмоне, расплатился, взял книгу, поблагодарил и... отправился писать оперу.
В самом деле, года два спустя на сцене Большого театра состоялась премьера оперы "Повесть о настоящем человеке" - последнего крупного сочинения Сергея Прокофьева, увы, неудавшегося, по общему мнению специалистов. Опальный композитор судорожно, как это случалось и с другими в его положении, искал согласия с неласковой "современностью" - а зачем бы еще ему понадобилась книжка Полевого и наглые советы какого-то молодого человека в тот злополучный день, когда он эту книжку купил? Он, видимо, честно пытался обмануть судьбу.
Умер он 5 марта 1953 года, в один день со Сталиным, не удостоившись в связи с этим приличных похорон. Опера "Повесть о настоящем человеке" упомянута в энциклопедиях среди его работ.
Сельвинский
Илья Сельвинский - некогда громкое имя в литературе, один из ее лидеров в 20-е, 30-е, даже еще 40-е годы, глава поэтической школы конструктивистов, автор легендарных "Улялаевщины" и "Пушторга", пьесы "Командарм-2", поставленной Мейерхольдом, стихов и стихотворных трагедий, а еще изобретатель "тактовика" - особой формы стиха, герой и участник поэтических дискуссий,- куда это все ушло, запропастилось, возникнет ли еще когда-нибудь, как живое начало, или навсегда покроется архивной пылью? Я уж и не знаю, знакомо ли это имя нынешним студентам Литературного института, они теперь поди и Маяковского знают плохо, и Федина с Леоновым многие ли читали?
А в наше молодое время, в сороковые, после войны, и Илья Сельвинский, и Павел Антокольский, и Федин, Леонов, Паустовский, кого-то я еще не упомянул,- преподавали в том же Литинституте и были признанными мэтрами, обожаемыми учителями для целого поколения литераторов, отчасти еще до сих пор не сошедшего со сцены.
Я имел счастье посещать семинар Сельвинского. Уж не помню, чему он нас конкретно учил, да и была ли в том нужда: само общение его с нами, сам образ его, вот этот мохнатый свитер, так шедший к биографии полярника и таежного охотника, которую он, вероятно, во многом придумал; низкий, с модуляциями, завораживающий голос, это его изысканное "пожаста" (вместо "пожалуйста"); стихи, свои и чужие, которые он читал волшебно: "Когда арктическою розой пахнут зори..."; наконец, общая наша в него влюбленность - это вот, пожалуй, и было школой, а что же еще.
"Возьмите в руки, родная моя, глобус (эс) голубой! И путешествуйте карандашом, огибая рябой прибой!" Ах, как он читал! Вот это "эс", заключенное в скобки, было его открытием. Оно означало паузу, цезуру, пропущенный слог вопреки правилам силлабо-тонического стиха. Чтец задерживал голос: "глобус" - пауза - и затем: "голубой"... Не знаю, убедителен ли пример, но, прошу поверить, мы немели от удовольствия, слушая нашего мэтра, и, кстати, никого не шокировало, когда он проговаривался между прочим, что вслед за Пушкиным реформировал русский стих. Так, к слову, впроброс: "У Пушкина и у меня..." Скромностью поэты не страдают, она им, пожалуй, и ни к чему, в данном же случае, как знать, может, он и не преувеличивал свою заслугу перед русским стихом. Впрочем, пусть об этом судят знатоки.
Был он крупной личностью, разумеется. Я еще застал этих крупных людей, эти личности, имена - в литературе, кинематографе, театре, всюду. Сейчас таких раз-два и обчелся, что случилось? Это были, может быть, иногда и мифы, нами же, простыми смертными, сотворенные, но где такие сейчас? И ведь не сказать, что земля оскудела талантами, а уж если поставить рядом какого-нибудь крупного, скажем, режиссера или драматурга той эпохи и нынешних (обойдусь без имен), то наш теперешний не уступает ему в таланте, даром что без харизмы. Но почему-то, предположим, Герасимов крупная фигура, а имярек, ничем не хуже, как режиссер, таковою не является. За тем шли толпы и затихал зал, стоило ему подойти к микрофону, а нынче кто заставит себя слушать? Те были, как правило, образованнее нынешних. И они, видимо, прямо наследовали культуру прошлого, успев получить ее еще из хороших рук, чего нельзя сказать о нас. И роль их в государстве, мера внушенного к ним почтения, пьедестал, были, вероятно особыми.
Другое дело, что они уж очень по-разному и не всегда под стать своему росту и масштабу оказали себя на разных изломах своей эпохи. Ох уж эти крупные личности, что-то стало с ними случаться, едва грянула первая оттепель, появился какой никакой выбор - теперь-то, казалось, явлено будет такое, что раньше было под спудом. И что же там оказалось, что было явлено? Так ли уж были они мудры и крупны? Или вдруг для чего-то приделали к своим жизням совсем другое продолжение, все равно что к туловищу одного человека голову другого. Среди тех, кто пришел клеймить провинившегося Пастернака в 1958-м, на этом позорном собрании в тогдашнем Доме кино на Воровского, имена людей, которых вот уж никак не должно было, не могло там быть, а ведь были же, а иные и выступали.
Учитель наш Илья Львович, Илья, как мы его называли за глаза, вождь конструктивистов, друг и оппонент Маяковского ("Маякоша, любимый враг мой!"), путешественник и воин, участник эпопеи "Челюскина" в начале 30-х и обороны Кавказа в 42-м,- тоже, увы, отметился в пастернаковской истории, и не то чтобы не посмел поднять голос против, но еще и напечатал стихи - и какие, и где: в "Огоньке" у Софронова! - с грозным обращением: "А вы, поэт, обласканный врагом!", с упоминаньем о "славе Герострата" - в общем, по полной программе, как сказали бы теперь. И это, заметьте, в 58-м, когда страхи, казалось бы, остались позади, прошел XX съезд, не сажали,- вот ведь где загадка!
"Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон..." Увы, при всем своем даровании, при всей осанке кумир наш страдал - и это вспомнилось в те дни,- страдал по неполученной Сталинской премии, завидуя счастливчикам и баловням, которые, как Симонов или Михалков, навесили на грудь по полдесятку медалей. Что ему эти премии, а ведь как страдал! И до чего же ему всю жизнь не везло с властями. В годы войны его патриотическое стихотворение "России", сильное и красивое до сих пор, попалось на глаза Сталину, кажется, в "Комсомолке" или "Известиях", и последовал грубый окрик в "Правде". Не понравилось, не подошло... Уже в году 50-м он вдруг придумал какой-то "социалистический романтизм" - уж, казалось бы, чего лучше,- и опять "не попал": теперь его одернул Фадеев, обвинив в ревизии основ... Потом он, видимо, опять захотел понравиться и на этот раз принес в жертву собственные ранее написанные стихи: открываешь последние сборники и диву даешься: все перекорежено - отредактировано, приглажено самим автором. Ты помнил наизусть: "Я мечтаю о дружбе изуверской,/ Потрясающей, как слово клятва". Теперь: "Я мечтаю о пламенной дружбе". И так на каждой странице! И беда еще в том,- мы когда-то говорили об этом с Борисом Слуцким, он был в комиссии по наследию,- что это как бы прижизненная редакция самого автора и, значит, так уже и останется навсегда.