В Купольном зале посвободнело: увезли из Таврического взрывчатые вещества, часть крупного оружия, мясные туши, что по делу, а что люди разобрали понемногу себе. А какие-то кули оставались, до сих пор стоял дизель, две швейных машины.
Смирно вёл себя 2-й этаж, с арестованными. Тесно набитые по комнатам, лёжа на полу, полицейские и жандармские офицеры и арестованные чиновники радовались, что они хоть и в тесноте да в безопасности.
Хотя и шныряли ещё люди кое-где по коридорам, через залы наискосок, по бывалому мирному времени это выглядело бы возбуждением, тревогой, – а сейчас казалось безлюдьем, отдыхательной тишиной, первым таким вечером. Огромная буйная невместимая революция, четыре дня бушевавшая тут, опростала дворец, вывалила куда-то прочь.
И в этот первый тихий и полутёмный час вышел на обход дворца его главный хозяин.
Если и всем думцам был оскорбителен загаженный вид Екатерининского зала – то каково ж Председателю! И нельзя приказать сдёрнуть эти отвратительные тряпки с надписями. Вся слава общественной России, собранная в этой Думе, в этом зале, вот теперь как гадко, неприглядно обернулась. Революция гигантски ступала в светящееся будущее, но оставляла мерзкие следы на паркете.
Отошла Революция! – вот сейчас первый раз это ощущалось, уже ушла куда-то вперёд от думских помещений.
И от самого Родзянки.
Собрался наконец тот Общественный Кабинет, который так долго маячил перед Россией, которого ждали, задыхаясь, – а самый крупный, а самый главный, а самый первый в него и не вошёл.
Поймут ли?..
Поймут ли, что он, своими большими руками совершивший всю эту революцию, отстоявший её перед троном и спасший от подавления, – вот, для себя самого ничего и не взял. Первый кандидат передо всею Россией – вот, не вошёл в правительство.
Должны оценить.
Хотя горько.
Он медленно ходил через зал. И старался думать о будущем. О том, как со славой вести теперь Думу, первый свободный русский парламент.
Вдруг послышался шум от входа из Купольного – громкие шаги и перебив голосов.
Это была группа офицеров – и направлялась прямо к нему, узнав конечно сразу.
Они так отмахивали руками на ходу, так нестройно громко говорили – даже не похоже было на офицеров. Один высокий драгун, двое егерей, трое измайловцев, старше капитана тут не было.
– Кого вы ищете, господа?
И – несдержанно, крайне взволнованно:
– Господин Родзянко!
– Ведь вы же опять…! Мы жить так не можем!
– Ведь вы же нас ставите в крайнее…!
Они говорили почти все сразу, и Родзянко, почти все сразу лица их видя, не успевал различить отдельных, а все они были на одно лицо – отчаянное.
Что ж оказалось? По казармам разнеслось, что сказал Милюков – остаётся династия Романовых, и началось буйство: не потерпим! будем убивать офицеров!
– Вчера ваши призывы, господин Родзянко, возвращаться в строй были поняты так же, нас грозились убивать, выгоняли из казарм… А теперь – опять. Господа! Подумайте же о нас! Что же вы делаете?..
Хотя и слова «династия», конечно, солдаты не знали, да и «Романовых» из пяти один, – но что-то происходило, не сошлись бы эти офицеры из разных полков сюда, в одно время…
А Родзянко тоже был человек и не мог обдумывать теперь хладнокровно. Ещё со вчера не утихла в нём собственная опасность, когда грозились убивать его самого, – и тем острей и сочувственней он перенял офицерскую тревогу, да со всем взлётом своего могучего сердца:
– Ка-ак? – почти заревел он. – Опять??
Не могли так жить несчастные офицеры! Не могла так стоять славная армия! Не могла дальше так развиваться Россия!
– Пойдёмте! – скомандовал офицерам старый кавалергард и отправился впереди их кучки, так же размахивая руками и клокоча.
Он гнал скорей, чтоб это клокотанье не разорвало ему грудь, а – выбросить Милюкову в лицо.
Там в комнате сидело их несколько, всё члены нового правительства, не приявшего в себя гиганта Родзянку, – и он, как бы ворвавшись во главе этой кучки офицеров и сам коренной офицер, чего они, штафирки, перечувствовать не могли, – за всех громко бросил Милюкову:
– Что же вы делаете?! Из-за вашего заявления офицеры не могут вернуться к своим частям! Вы губите армию! После вашего заявления…! Теперь надо спасать офицеров, это наш долг!
Ещё и горькое удовлетворение испытывал он, выговаривая этому осмотрительному, сдержанному, злому коту Милюкову, из-за которого столько…
Милюков поднялся. Никогда не красневший, он, кажется, даже едва покраснел. О каком заявлении его – он сразу понял, уже накорили.
– Но, – возразил он твёрдо, – мы же не можем в угоду частным ситуациям… Если таково наше общее принципиальное мнение… – и оглядывал за поддержкой сидящих за столом министров – настолько новоназначенных, что ещё и сами не привыкли к звучанию этого звания. – Мы все так думаем и не можем… – это прозвучало у него уже менее твёрдо.
Этот увалень Родзянко последние часы как скатывался камнем с горы, всех опережая в падении: уж он и торопил соглашение с Советом, уж он и подписался под его условиями. Лишь два часа назад он с гордостью открыл министрам, что держит постоянную связь с Михаилом и уже подготовил его к регентству, и может немедленно великого князя привлечь к делу. И вдруг вот – уже стряхивал и монархию?
Князь Львов за столом на бархатном стуле ровно и безпечно сидел, хотя и лицом к возбуждённой ворвавшейся группе. Смотрел ласковыми глазами. Не совсем понимая. Не переняв волнения.
И сидел другой Львов, верзилистый, с голым черепом и разбойничьей чёрной бородой, того гляди бросится кусать или бить? Он ляпнуть мог в любую минуту самое вредное.
А Некрасов лицо своё носил как готовую фотографию: можно сколько угодно её рассматривать в неподвижности и непроницаемости: усы не шевельнутся и прикрывают замкнутые губы от всякого выражения, ни одной живой черты на гладком лице, и глаза таинственные уставлены как уставлены.
Да уже знал о нём Милюков, что он – за республику. Во время министерского торга он это на бумажке писал, показывал, другим не слышно, и сам же бережно изорвал. И про офицеров он уже выражался, что они – действительно старорежимные, и агитируют за старый режим, – и вот ставят министров в неловкое положение.
И понял Милюков, что не от них троих он получит поддержку.
Ещё профессор Мануйлов сидел, министр просвещения, и от этого не ждать.
И, наконец, вертелся на своём стуле Керенский, с узкой отутюженной головой, то оглядываясь на офицерскую группу с богатырём Родзянкой, то на дремлющих коллег по кабинету, на Милюкова, теряющего уверенность. Он был как бы гимназист, может быть и медалист, но сразу назначенный директором гимназии, и этим одним упивался, а образ правления? Ну просто смешно, ну всем известно, что он – за самую крайнюю республику.
И – кто же тогда в правительстве ещё поддерживал Милюкова с его несчастной идеей о продолжении династии? Гучков? Но пока он там во Пскове что-нибудь успеет – мы тут всё проиграем.
А самый верный монархист Родзянко, вот, стоял во главе гневных офицеров! Он так упрекал Милюкова, будто сам отрёкся от династии уже давным-давно.
И Милюков ощутил внезапную потерю всякой опоры – не то что пола, спинки стула, но даже – воздуха. Он мог бы читать им долгую лекцию о преемственности государственной власти, но безнадёжно было привлечь их на поддержку. Конституционная монархия была для него догмат, необходимая ступень развития к республике, и не приходилось доказывать этого однопартийцам-кадетам никогда, все думали так всегда, и весь Прогрессивный блок так думал, – и вдруг в один миг в этом новом сотрясённом мире Милюков остался среди всех один.
Да, все думали, что надо ему отказаться от своих слов!.. Зачем же вызывать новое раздражение, теперь уже против нового правительства?
Но он – не хочет отрекаться, он – так думает, – отпирался, необычно растерянный. Тут ещё и голоса не стало, он совсем надорвал его в зале.
– Тогда заявите, что это – не мнение правительства, а ваше частное, личное, – выдвинулся Некрасов.
Вот так тáк, на первом же шагу предстояло отрекаться!..
И надо поспешить дать это заявление корреспондентам, чтобы появилось завтра в газетах.
Гучков и Шульгин в царском вагоне. – Отречение Николая Второго.С красными лентами через чугунную грудь и с красными флажками локомотив подкатил на псковский вокзал два вагона невдолге до десяти вечера и невдали от той платформы, у которой стоял царский поезд литер «А». Парные часовые у Собственного поезда, чины охраны и свиты остолбенели, увидя при станционных фонарях, как из пришедшего служебного вагона выскочило несколько солдат с красными бантами в петлицах, а винтовки таща как удобней по неумелости, – зримое видение революционного Петрограда. Подошедшие вагоны остановились у соседней платформы лишь немного наискосок от царского салон-вагона. С задней площадки второго вагона гражданский молодой человек, тоже с красным бантом, заприметив станционных служащих да случайных прохожих, стал раздавать им листки. Брали, кто неуверенно, кто охотно. Расходились с ними. Приходили другие желающие взять.