На себя… Думаю себе, тогда и барыш мне сполна идет, и буду я жить с рассудком. Был у меня товарищ Алеша Зуев, друг и приятель. Сказал я ему об эфтим, и он обрадовался, — «лучше нет, говорит. Давай вместе». — «Давай…»
Кой-как да кой-как сколотились мы на станчишко, взялись пистолеты работать. Наняли себе конурку, стали жить. Трудно нам, по правде сказать, пришлось слесарным мастерством заняться. Дело новое; ну, все же радовался я, что теперича совсем я по-благородному жить начну, потихоньку; между прочим, полагаю, что от пьянства я уж избавлен… Однако же нет. Живши более шести лет в этом пьянстве да буянстве, в прижиме да нажиме, достаточно я свое благородство исказил…
Случай такой случился.
Зачалась эта у нас работа, а наипаче того пошла дружба: такая дружба, такая дружба, страсть! Мало мне своего дела делать, все я стараюсь приятелю угодить… Зуев еще пуще того надседается… Так он тихости и спокою обрадовался, что когда, бывало, сидим мы с ним на завалинке, все он меня благодарит.
Попросит он меня стих какой сказать (я стихов много знаю), я ему стих скажу; и так я, признаться, умею этими стихами человека пробрать, даже невероятно. Я главнее стараюсь жалобными; голос у меня для этого есть тонкий такой. Так я, бывало, этого Алеху стихом проберу, что только вздыхает он и говорит:
«Господи! Подумаешь, подумаешь, удивление!»
В ту пору ему кажется, словно он самого себя впервой увидал, начнет думать, только ужасается: «Господи, говорит, что ж это такое?.. Как же это все?..» И на дерево смотрит и на небо. И никак ничего не сообразит… Так он в этой жисти заржавел. Тогда как я, при моем благородстве, довольно хорошо все это понимал: примерно — дерево… Я это мог.
Я его стихом пробираю, — он мне ночью сказку какую расскажет. Сказки он богато сказывал.
Ну, истинно говорю, шла у нас дружба. Настояще как два ангела жили.
Только что же? Продали мы работу, первую, и с радости маленечко того — пивца… Дальше да больше — глядь, и шибко подгуляли… Наутро тоже. Потом того, Алеха сломал у моего замка пробой и выкрал все мое имущество. Выкрал и пропил…
Жестоко я этим оскорбился, хоть, признаться по совести, сам я тоже (уж истинно не знаю, как меня бог не защитил!) у Алехи из сундука выхватил, что было, и тоже пропил… Хмельны мы были; оскорбившись, подхожу я к Алехе, на улице ветрел, и в досаде на его такой поступок говорю:
«Ты как смел воровать?»
«Ты сам вор!»
«Врешь — ты!»
«Ка-ак, я вор!»
Кэ-эк я-а е-в-в-во-о!..
На оборотку сколупнул он меня торчмя головой в канаву; упал я, лежу и думаю: «Господи! Что ж это такое?» Ничего не пойму!.. Осерчал я, вскочил и так ему заговорил:
«Ты зачем в мой сундук залез?»
«А ты зачем?»
«Нет, ты-то зачем?»
«Нет, зачем ты?..»
Я развернулся… р-раз!
Потому смертельная мне была обида, что я так себя унизил и никак настоящего первоначатия нашему безобразию не сыщу… Теперь я так думаю, что ежели который на двадцати языках знает, заставить его это дело расчесть, и то он пардону попросит…
Тут меня Алеха, признаться, помя-ал!..
После этого Алеха закрутился где-то. Сижу я один дома тверезый и все раздумываю: «Как же это я-то?» И стало мне, признаться сказать, от таких размышлений смерть как жутко…
Стал я кажинного человека опасаться: что у него на уме?
Может, так-то говорит он с тобой и по душе быдто, а заместо того что он сделает? Господь его знает!
Не дознавшись ничего в своем уме, вспомнил я свое благородство и тут же перед господом побожился, что с этого времени ни друзьев, ни недругов промежду нашим мастеровым народом не заведу; и стал я вроде как затворник: в прежнее время хоть с хозяевами слово какое скажешь… или с ихней свояченицей, девушкой… Очень она мне в то время нравилась, но чтобы у нас промежду собой что-нибудь этакое происходило — ни боже мой! (Мне, я вам доложу, на этот счет верно такое несчастье: чуть мало-мало какое касание… — «нет, ты, говорит, женись!») Так, докладываю вам, в прежнее время хоть с нею… А теперича, даже когда она прибежала ко мне однова в мастерскую и почала реветь, будто цирюльник с ней неладно поступил, обманом, то я тотчас же ее из мастерской удалил и дверь захлопнул.
Да в самом деле? Что я ввяжусь?.. Опять, кто их разберет, а мне по тюрьмам шататься некогда…
Но все же я ее пожалел!
Случалось еще, что через эту мою робость тогдашнюю немало я ругательств перенес. Иду, примерно, по переулку, вдруг солдат попадается.
«Не знаешь ли, спрашивает, милый человек, где тут Дарьясолдатка?» На это я только молчанием ему отвечаю: потому, ну-ка он скажет: «А, знаешь! а пойдем-кось, скажет, в часть:
Дарья-то эта фальшивыми делами занималась!» Так, по глупости своей, опасался тогда… Начинает меня солдат поливать — я все не оборачиваюсь, иду; он того злее — я все иду… Грозит, грозит, наконец я быдто не вытерплю: повернусь — «вот я, мол, тебе…». Тою же минутою солдат исчезал, ровно сквозь землю проваливался.
Начал я маленько разгадку понимать!
Подходит время, надо что-нибудь пробовать! Все я мытарства видел, ото всего в убытке остался… Порешил я работать один; трудно, ну, по крайней мере, хоть какой-нибудь жизни добиться можно. Тут я, признаться, братцу и маменьке в ножки поклонился, дали они мне денег — с Зуевым за его половину в станке расчесться… Стал я Алешке деньги отдавать, плачет малый!
«Ах, — говорит, — Проша, как ты чуден! Ну, пьян человек, чужое добро пропил, эко дело! А ты, — говорит, — уж и бог знает что… Лучше бы в тыщу раз стали мы с тобой опять дело делать».
«Нет, — говорю, — шалишь!»
«Опять бы песни, стих бы какой… Неужто ж я зверь какой?
Я все понимаю это… А уж против нашей жизни не пойдешь: вот я теперь чуйку пропил, должон я стараться другую выработать».
«И другую, — говорю, — пропьешь».
«Может, и другую… Я почем знаю?.. Я вперед ни минуточки из своей жизни угадать не могу…»
Жалко мне его стало, но, поскрепившись, я его спросил:
«Куда мое-то пальто девал?..»
«Я почем знаю!.. Я об этом тебе ничего не могу сказать… Эх, Проша!»
Однако же я с ним жить не стал. Страсть как мне было тяжело одному! Две недели с неумелых-то рук над работой покоптеть, а выручки, барышу то есть, — три рубля. С чего тут жить? Ну, кое-как перебивался, платьишко начал заводить, например, манишку, все такое, нельзя! Познакомился с чиновником… Кой-как! К братцу я в то время не ходил, или ежели случится, то очень редко, по той причине, что окроме уныния завели они другую Сибирь: гитару… Иной человек возьмется на гитаре-то, восхищение, душа радуется, но братец мой изо всего муку-мученскую делал. Постановит палец на струне у самого верху и начнет его спускать даже до самого низу. Воет струна-то, чистая смерть! По этому случаю я у него не бывал.
Начал было я в это время Алеху Зуева вспоминать, не позвать ли, мол? А он, не долго думая, и сам ко мне привалил…
Пьяный-распьяный.
«Ты! — заорал на меня, — подлекарь! подавай деньги!»
«Как-кие, — говорю, — деньги?»
«Ты разговоры-то не разговаривай, подавай… Какие! — передразнивает, — за станок! вон какие!»
Тут я, признаться сказать, в такое остервенение вошел, что, не помня себя, тотчас за горло его сцапал и грохнул на землю.
Вижу: малому смерть, но все же я еще ему коленкой в грудь нажал, и как же я его в это время полыскал!.. Ах, как я над ним все свои оскорбления выместил! Зажал ему горло и знаю, что ему теперича ни дохнуть, — между прочим, кричу на него: «говор-ри!»
«Пр-роша, — хрипит… — П-пус-с-сти!»
«Говор-ри! Анафема!..»
В то время я себя не помнил и истинно мучил его, как зверь… С час места я с ним хлопотал, наконец пустил… Отрезвел он… Помню, стоит этак-то в дверях, картузишком встряхивает…
«Сейчас драться, — говорит, — нет у тебя языка сказать-то?
Право! За го-орло!»
«Ладно, — говорю, — мне к суду с тобой идти не время!»
«Я почем знаю! „деньги“, „получил“… Я почем знаю?»
«Дьявол! кто ж у вас знать-то будет? Че-ерт!»
«Я почем знаю… За горло!.. Эко диво какое!»
«Проваливай!»
«Обрадовался!..»
Кой-как ушел он… И, между прочим, скажу, что о своем добре Зуев и не спросил, потому знал он, что искать его негде, ибо где его сыщешь?.. Вздохнул я маленько после таких забот, и, говорю вам по чистой совести, стало мне страсть как легко на душе, когда я его победил… Тут уж я совсем понял! Из-за того жить, чтобы выработать да пропить? На это я не согласен!..
Н-нет-с… Мне желательно жить по-людски… С этим я и решил, что в чернонародии — без разговору, ручная расправа, а в благородстве — всякое почтение…
Еще немного подобных случаев, узаконявших силу кулака в глазах благородного человека, и физиономия Прохора Порфирыча приняла тот оттенок «себе на уме», который так часто проглядывает в умных, умеющих обделывать свои дела русских людях: деревенских дворниках, прасолах, которых простой, добродушный и оплетаемый народ потихоньку называет жидами, жидоморами и проч. По ходу дела Прохор Порфирыч тоже был жидомор, но жидомор чуть-чуть не благородный, вежливый, что, впрочем, с большею подробностью мы увидим впоследствии. Мысль о разживе не покидала его: то представлялось ему, что идет он по улице, вдруг лежат деньги, «отлично бы, хорошо», — сладко думал он. По ночам ему снились тоже деньги. Кто-то выкладывал перед ним вороха и сизых и серых бумажек и говорил: «получай!» Прохор Порфирыч в ужасе раскрывал глаза и узнавал свою холодную комнату…