— Отец, — начал сын дрожащим голосом, — зачем ты не позволяешь написать матери о твоем положении?
Больной испугался.
— Что ты! что ты, дитя! — воскликнул он. — Ты сам видишь, каково здесь смотрят на тебя… Тебя готовы унижать, готовы выгнать… Вообрази, что то же пришлось бы терпеть и матери. Еще больше пришлось бы ей терпеть… За что же заставлять ее страдать из-за меня?
— А ты думаешь, ей легче не видать тебя, не знать истины, приехать сюда, когда будет поздно? — спросил сын и смутился, сказав последние слова. — Или ты, папа, все еще не веришь, что мы тебя больше всего, больше всего на свете любим!
— Ох, господи! — заметался больной. — Не верю! Я-то не верю!.. Да разве можно это говорить?.. Я просто сам такой слабый, ничтожный человек, что не могу… не могу понять, как бы я вынес на ее месте все то, что ждет ее здесь… Я не верю, не могу понять, что человек ради любви в силах перенести все… Ведь я иногда боюсь.
Больной вдруг остановился, и его взгляд принял какое-то отупевшее выражение. Сын испугался, хотя подобные внезапные перерывы умственной деятельности больного и повторялись нередко в последние дни.
— А? — вдруг спросил отец после тяжелого молчания. — Что ты сказал?
— Ничего, папа.
— Да, да, — потер больной свой лоб, вспоминая прерванный разговор. — Я вот, кажется, говорил, что я боюсь иногда, что ты, юноша, не вынесешь обращения с тобою моих родных… убежишь…
— Полно, отец! — сказал с упреком сын. — Что за странная мысль.
Через минуту он припал своим зарумянившимся лицом к груди отца.
— Я, папа, уже писал ей обо всем, — шепотом произнес он.
— Ну? ну? — насторожил уши отец.
На его лице выражались страх и надежда.
— И она приедет завтра или… или сегодня, — кончил сын, знавший, что мать приедет именно в этот едва начинавшийся день.
Отец захватил обеими слабыми руками его голову и покрыл ее поцелуями. Он и смеялся, и плакал, как дитя.
— Ты большой, ты умный, — бормотал он, стараясь шутить сквозь слезы. — Отец из ума выжил… Сын теперь всем распоряжается… знает, что отцу нужно. А то весь век отца под опекой держали… а он молчал… Под опекой!.. — больной закашлял.
В это время в соседней комнате послышались торопливые, но осторожные шаги. Их едва можно было расслышать. Так вот кошки к своей добыче крадутся.
— Спрячь… спрячь… пакет спрячь! — тревожно и испуганно засуетился больной, продолжая кашлять. — Никто не должен знать!.. После смерти отдай… Никто…
Дверь в комнату тихо отворилась, и в нее просунулось озабоченное и улыбающееся заискивающей, сладкой улыбкой лицо Ольги Александровны. При виде юноши, сидящего на постели брата, сестра вытянула свое лицо до безобразия, и в ее глазах выразилось что-то похожее на вопрос: что же это такое значит? Ее подслеповатые, золотушные глаза заморгали от испуга и удивления.
— А вот мы с Петей беседуем, — усмехнулся брат, стараясь придать своему голосу выражение невинности.
— Что же это вы так рано его подняли? Братцу сон нужен, — заметила Ольга Александровна юноше с упреком.
— Нет… я по… позвонил… он и пришел, — поспешил солгать брат. — Я давно не сплю… так соскучился.
— Ах, боже мой, как же это я не слыхала? Вы звонили? Ах, господи, вот уж захочет бог наказать, так сон нашлет! — ужасалась сестра и бросила зловещий взгляд на юношу, но он совершенно спокойно продолжал сидеть на постели отца и, кажется, был бы рад, стал бы гордиться, если бы ему пришлось долго-долго сидеть подле этого слабого, бесхарактерного старика и чувствовать, что он служит утешением и защитой для этой угасающей жизни. Как мелки и пошлы начинали казаться ему все эти своекорыстные люди, а в его душе шевелилось сознание, что истинно счастлив и достоин зависти только тот, кто мог в своей жизни сказать: «Мне удалось озарить блаженством жизнь хотя одного человека в мире!» Вот честная гордость, вот никогда не забываемое наслаждение человеческой души. Прошумит гул вызванных нами рукоплесканий, и сменится он новыми, обидными для нашего мелкого самолюбия, хвалебными криками в честь другого, опередившего нас героя минуты; кончатся наши веселые пиры юношеских лет, и оставят они в наследство одни болезни, да зависть к тем, еще здоровым людям, которые еще могут пировать; окончатся опьяняющие нас победы над врагами, и останутся нам в память о них наводящие грусть и, может быть, вызывающие раскаяние вражеские могилы, но минуты, когда мы были нужнее хлеба человеку, когда мы одни во всем мире заставляли его забывать все страдания, когда мы создавали, наперекор всем людям и самой судьбе, его счастье, которого не могла отнять никакая сила, эти минуты будут для нас вечной отрадой, вечным источником силы к жизни. Вот что сознавал этот юноша и чувствовал все это так, как можно чувствовать что-нибудь только в невозвратные дни светлой восторженной молодости.
Праздничное чувство счастия наполняло в этот день все его существо. Он не замечал никаких колкостей, щедро расточавшихся на его счет со стороны хозяек дома. Он не замечал холодности Алексея Алексеевича Обноскова, и только каждый звонок в передней заставлял его вздрагивать и заглядывать в прихожую, чтобы узнать, кто приехал. Это необычайно тревожное состояние мальчика и самого больного, постоянно посылавшего своего сына посмотреть, не приехал ли кто-нибудь, не ускользнуло от внимания заботливых хозяек, и они встревожились не на шутку. Им представилось, что братцу очень худо и что братец дал какое-то поручение сыну. Но какое? Этого не могли они угадать и только с ужасом говорили мысленно: «Господи, не вздумал ли он написать духовную!» Это предположение переходило почти в уверенность, и сестры, крестясь и бросая молящие взоры на образ спасителя, шептали пламенную молитву: «Не попусти, господи, его сделать это дело. Отврати от него эти мысли». За этою молитвою следовало восклицание: «Уж лучше пусть он умрет прежде, чем исполнит это несправедливое дело!»
Они с нетерпением ждали доктора. Наконец доктор явился.
Поминутно отирая глаза и слезливо сморкаясь, окружили доктора две сестры и мать Алексея Алексеевича Обноскова и пустились в расспросы о положении братца. Доктор был человек мягкий и не мог без волнения видеть слез женщин.
— Ничего, ничего, — говорил он, — ваш брат слаб, очень слаб, но, бог даст, он поправится… Вы не отчаивайтесь, не расстраивайте себя… Все зависит от бога.
— Господи, нас убьет, убьет его смерть! — плакали сестры. — Ведь мы всё с ним теряем, доктор!.. Единственного защитника н покровителя теряем…
— Берегите себя, ради бога, берегите, — успокаивал их доктор. — Вам надо теперь сохранять присутствие духа, крепиться…
В волнении вышел он от них и подозвал к себе Петра Евграфовича.
— Вы здесь гостите, — начал доктор, — значит, вы можете понемногу подготовить несчастных сестер больного к ожидающей их потере. У меня нет сил высказать им правду… Они такие любящие, слабые созданья. Вы, как посторонний человек, как мужчина, разумеется, хладнокровно перенесете, если что-нибудь случится.
— Разве моему… разве ему, — растерялся юноша, — так худо?
— Разумеется, он едва ли проживет до вечера, — проговорил доктор и удивился, что мальчик зарыдал. — Помилуйте, что с вами? Не стыдно ли быть таким слабым? Вы мужчина, — говорил доктор, почти сердясь. — Что ж остается делать этим бедным созданиям, теряющим в брате все свое счастье, если посторонние теряют голову? Это нехорошо. Вы должны быть тверды. Еще в студенты готовитесь, а плачете, как баба! Нашему брату надо поддерживать слабых женщин, а не рюмить…
Доктор, раздраженный слабостью Петра Евграфовича, ушел. Нетерпению юноши теперь не было границ. День был осенний, яркий, солнце освещало все комнаты золотым светом своих лучей. В растворенные окна залы плыл свежий воздух, уничтожавший запах лекарств, которым была пропитана квартира. Юноша долго стоял у окна и все ждал. Каждый звук колес заставлял сильнее биться его сердце. Наконец, к подъезду подъехала наемная коляска. В ней сидела черноволосая женщина, лет тридцати семи, довольно стройная, моложавая и красивая собой. Тип лица был характерный, не русский. Она с озабоченным видом взглянула на окна дома и вдруг улыбнулась радостной улыбкой, увидав юношу. Он послал ей рукою поцелуй и бросился к дверям передней, потом с быстротою молнии переменил намерение и побежал к больному. Несмотря на все его старания, он не мог войти тихо в эту комнату, не мог сохранить спокойного выражения на своем лице; оно было взволновано, его ноги дрожали. Больной торопливо приподнялся на локте в своей постели и, почти задыхаясь, крикнул сыну:
— Веди, веди ее сюда! — ив изнеможении опустился на подушку.
Сын исчез. Обнимая мать и целуя ей то руку, то щеку, вел он ее в кабинет отца, спрашивал ее о здоровье, объяснял, что он кончил экзамены, говорил, что отцу лучше. Это был какой-то хаос отрывочных мыслей, восклицаний, торопливого выражения заботливости, радости и счастья. Они вошли в комнату Евграфа Александровича. При их неожиданном появлении из груди двух сестер и Марьи Ивановны вырвалось только единодушное: