— Да, — Ульяна недоуменно посмотрела на Петра. — Что с тобой?
— А я не могу так жить, — Петр отстранил Ульяну и встал. Ее руки скользнули по его пиджаку, ухватились за карманы…
— Вот ты как… — прошипела она.
Петр отвел ее руки и пошел.
«Привыкли, привыкли», — стучало в голове. Через минуту до него донесся тоскливый крик Ульяны:
Вот и кончилась война,
И осталась я одна.
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба, и мужик…
…Около мостка через Холхольню Петр встретил Журку. Журка помог ему протащить велосипед по бревнам. Потом они вдвоем вели за руль машину и ни о чем не говорили.
У дома Петра Журка сказал сиплым басом:
— Петр Фаддеич, надо заранее дров заготовить для завода, чтоб высохли. Максим говорил — для обжига нужна высокая температура…
В горле у Арсения, видимо, першило, и он с трудом сдерживал себя, чтобы не раскашляться…
Ночь. Она смешала поля с лесом, деревню с садами. Лукаши — десятка два желтых огоньков, лай собак, звонкие вскрики гармошки и озорная песня Арсения Журки:
Голова ты голова, голова-головушка,
Не боится голова ни кола, ни колышка…
Стреноженные кони глухо бьют копытами, жеребята трутся около маток. За ними гляди да гляди. Не успеешь моргнуть, как пустятся в горох, задрав хвосты. Василий Ильич выгонит их и опять привалится к стогу, подоткнув под бока сенца. Лежит и думает, думает об одном и том же… Со своими думами он свыкся, вызубрил их, как таблицу умножения.
Ночь с каждым часом свежеет. Василий Ильич с головой зарывается в стог. Слежавшееся сено полно тепла и запахов луговых трав.
Так проходит ночь за ночью, спокойно и однообразно. И казалось порой, что наконец Овсов обрел то, что искал: ночью он пас коней, а днем копался в своем огороде.
Но это только казалось. Тихий уголок — мечта Василия Ильича — задвигался невидимой прочной стеной. Василий Ильич получил участок земли, но не ощутил радости. Наоборот, вместо радости вначале появилась тревога, а потом ее сменило полное равнодушие. Весной он торопился обработать огород и боялся, что опоздает. Но прошел месяц-другой, и Василий Ильич охладел к нему.
«Переломи себя, Василий, переломи», — гудели в голове слова Матвея Кожина.
Между Овсовым и Кожиным произошел неприятный разговор. Василий Ильич хорошо запомнил его, хотя был, как и Кожин, сильно пьян.
Илья — престольный праздник в Лукашах. Готовились к нему дружно. В ночь перед праздником Овсов и Сашок мылись в бане Матвея Кожина. Сам хозяин пригласил их снять первый пар.
Парились долго, ожесточенно, до одурения. Из бани шли обмякшие, красные, словно вареные, и по предложению Матвея завернули к нему прохладиться. Прохлаждались брагой, сваренной на меду. С первых же стаканов мужики осовели и, как водится, заговорили о политике.
— Потерял мужик интерес к земле, — настаивал Василий Ильич.
— А почему потерял? — Голос Матвея, чем больше он пил, становился все глуше и гудел, как в бочке.
— Потому что техники много стало. Эти трактора с комбайнами как землю терзают! Все соки из нее выжали… А раньше-то мы с ней разве так обращались? Бывало, вспашешь ее, голубушку, потом пройдешь по ней с боронкой. А идешь-то осторожно, шаг в шаг, чтобы не затоптать ее, матушку… Стоишь на меже и любуешься. Лежит она ровная, как барышня гребешком причесана… Хорошо!.. — Глаза у Овсова набухли, и он, не стесняясь, вытер слезы.
— Чудак ты, Василий. Ох, чудак! — усмехнулся Матвей. — Хаешь технику, а ведь она большое дело сделала. Жалко, в Лукашах ее мало еще пока. Техника — сила… А ты, Василий, очень отсталый человек, а еще в городе жил. Только ты на меня не обижайся. Выпей. Не обижайся. — И Матвей поставил перед Овсовым еще стакан браги.
Но Василий Ильич обиделся. Он долго сидел насупившись, а потом ехидно заметил:
— Тебе, Матвей Савельич, можно защищать технику. Как ты живешь в Лукашах? Не чета другим. Сам кузнецом пристроился, сын — шофером. Два огорода пашешь. Пчелы, сад, одних овец, наверное, десятка два наберется. Вот и бражку на меду поставил, а Масленкин последний пуд муки на самогонку сварил.
— Не последний, — возразил Сашок. — А до Матвея мне, конечно, далеко. У меня шесть ртов. И все кричат «давай!», а давальщик-то я один.
Матвей встал, сходил в горницу — сидели они в кухне, — вернулся с листком бумаги, свернутым в трубку, раскатал его и положил перед Овсовым.
— Это раздельный лист, Василий. И двумя огородами грех меня попрекать. Сын у меня теперь — отрезанный ломоть. У него свое хозяйство. Скоро совсем от меня уйдет, вот дом построит и уйдет. — Матвей скатал листок и сунул его на божницу, за икону. — Не жалуюсь, неплохо я живу, Василий. А потом, почему я должен плохо жить? Разве советская власть запрещает хорошо жить? Я газеты читаю, — там не пишут, чтобы колхозник плохо жил. — Матвей, хохоча, посмотрел на Овсова.
— Кто сказал, что мужик потерял интерес к земле? — пьяно закричал Сашок и опрокинул стакан с брагой.
Матвей поставил стакан подальше от Сашка и погрозил ему пальцем.
Сашок, не обращая внимания, замахал руками.
— Ты не кричи — народ еще по улице ходит. Подумают что… — забеспокоился Овсов.
— Ничего, пусть выскажется; дуй, Масленкин, — сказал Матвей.
Но Сашок уже высказался. Он грузно опустился на табуретку и положил на стол голову. Кожин долил стаканы.
— По последней. Больше не дам. Потому как я уже пьяный. — Нетвердо ступая, Матвей отнес бутыль в шкаф. Потом пододвинул стул к Овсову.
— Я тебе еще скажу, Василий. Только ты не обижайся… Не уважают тебя в Лукашах.
— Почему?
— Вот ты приехал в колхоз. И чем сразу занялся? Своим огородом. Народ и говорит: «Тоже нашелся патриот городской». Люди-то понимают все твои думки: подальше, в сторону от колхоза. Так я говорю?
Василий Ильич, слушая, царапал клеенку. Лицо у него жалко сморщилось, нижняя губа, отвиснув, дрожала.
— Не верят тебе в Лукашах, — продолжал Матвей. — Потому и зовут дачником. А ты возьми да переломи себя, Василий. Переломи — легче будет!
«"Переломи себя!" Сколько же можно ломаться?» — думал Овсов. И чем больше думал, тем яснее ему становилось, что в Лукашах ему не удержаться. Там, во «дворце полей», он жил незаметно и никому до него дела не было. А здесь он у всех на виду. И каждого интересует — зачем он приехал, что собирается делать.
Пожар начался на рассвете. Очнувшись, Василий Ильич долго не мог понять, где он и что все это значит. Кони, навострив уши, тревожно ржали. Кто-то вдали беспорядочно колотил по чугунной доске. Небо багровое. Над головой — синие, с накалившимися краями облака и луна, как будто обрызганная грязью.
— Пожар! — Овсов рванул с головы фуражку и заметался, не спуская глаз с неба. Оно все больше и больше краснело, густой сизый дым с охапками искр висел над Лукашами.
— Горим!
Василий Ильич напрямик, по кустам, бросился в Лукаши. Он бежал, как слепой, выставив вперед руки, ощупью раздвигая кусты. Исхлестанный ветками, без фуражки, он выбрался на пригорок.
Горела заречная сторона. Ноги у Овсова подогнулись, он закачался из стороны в сторону.
— А-а-а… — простонал он.
Виновник пожара — бывший председатель Алексей Абарин — чуть сам не сгорел. Всю ночь он гнал самогон, а под утро уснул, свалившись на пол в сенях… Рядом в доме жил Копылов. Он выскочил на улицу в нижнем белье, увидел, что крыша его дома охвачена огнем, бросился в избу и стал выносить сонных ребятишек. Когда хлев полыхал, как стог соломы, Копылов вспомнил о корове. Накинув на голову мокрый мешок, он кинулся в огонь. Но было уже поздно: корова лежала около ворот с выпученными лиловыми глазами. Раздался истошный крик жены:
— Ваня!..
Едва он отбежал, как крыша завалилась. Лохматый, обсыпанный гарью, Иван схватил жену за руку и потащил, крича:
— Где дети? Иди к ним!
— Там, у реки, у реки…
На берегу реки сидели ребятишки и большими от восхищения глазами смотрели, как загорался соседний дом. Огонь добрался до крыши и ошалело забегал по ней, с хрустом пожирая дранку.
— Вот галит так галит! — кричал, прыгая, беспортошный трехлеток Степка.
— Вот дурак, дом сгорел, а он радуется, — всхлипывая, тянула его сестренка.
Рядом с ней, завернутый в одеяло, барахтался грудной ребенок. Увидев отца с матерью, дети заревели.
— Все здесь? Все, кажется, — облегченно вздохнул Конь. — Дарья, смотри за ними, я побегу.
— Куда ты в кальсонах? На штаны, — Дарья развернула ком белья и бросила ему брюки.
Огонь беспрепятственно пожирал дом за домом. Люди спасали все, что можно вытащить. Когда из изб все до горшка было вынесено, начинали выбивать окна, снимать с петель двери. Один только Арсений Журка не заботился о себе. Он носился по деревне, со звоном распахивая окна, а оттуда на землю летели подушки, валенки, с грохотом вываливались тяжелые сундуки. Журка был неутомим. Казалось, что наконец-то и он нашел для себя настоящее дело.