во дворе сажают.
Отец Валентин охрип, Васька сдернулся и уехал в сторону Воронежа, самобытный голос Заболота не пропал, но стерся в суетном ворохе дней.
Ласковый, теплый лапоть бабьего лета уплыл, отошел, будто корабль с надписью: «Не будить», и не было во всем селе несчастнее человека, чем бедная Лиз. Наступило время очередного отъезда, зазвенели звонки телефонов.
Крупный план. С. Соленое. Паровоз номер пять. Волк ловит мышей. Золотая собака. Даулих стелит постель тихому Колечке К. Стены без крыши — отличная церковь для всех.
Часть 4
Простая и добрая жизнь
У нас нет ни сил, ни случая сотворить все то добро или зло, которое мы собираемся сотворить.
Вовенарг
Облака над дорогой
Облака — белокрылые лошадки…
Из песенки
Горниим мудрствовать и горниих искати, бо на небесах наше жительство есть…
Ф. М. Достоевский
Все мы видели море. Никогда мы не видели моря. Все мы видели море. Никогда мы не видали его. Бессчетное количество раз так повторяю. Глупо, конечно. В конторе тишина и пыль. Да огрызки, да кожа бананов. У пепельницы отбили сегодня голову. Я ее сегодня очень жалел. И снова про море. А окна у нас, знаете, огромные. Такие…
В них я вижу тридцатилетний тополь. Никогда не ошибаюсь. Гляжу если где-нибудь на тополь, сразу узнаю. Из деревьев у меня так только с плодовыми получается. Я даже дуб иногда путаю с кленом.
Всю эту весну мы всей семьей сажали дубы. Сейчас им уже полгода. Они высотой сантиметров тридцать. И взошло их тридцать штук. Что-то у меня с этим числом.
Сон видел. Там на крыши падал снег. Не на черепичные, а на какие-то деревянные. И была в этом нотка ностальгическая, сладкая.
«Здравствуй, девочка моя! У меня все хорошо. Ничего не делаю. Да нет, читаю. Да нет, представляю, как ты. И не могу представить». Да нет же. Вот так:
«Здравствуй, миленькая! Вот пишу тебе письмо, хоть мы и не договаривались писать друг другу. К чему уж, в самом-то деле. Писать. Вот еще. Чего. Уже ничего». Нет. Или вот еще вспомнил:
«Здравствуй, радость моя, боль моя голубиная, отвар из ягод для нежнейших из нежных, и нос твой, как башня Соломонова, и кровь твоя — напиток для золотых королей. Меня раду…»
Песок нам катится в душу. Валится в кровь разноцветная сыпь истомленных мерцающих лет. Не бесследно. Сейчас, к примеру, помню какие-то давно забытые фрагменты, и в них, уже растворив и год, и время, и место, вдруг вспыхнет ряд зеленоватых капающих леденцов, и вкус невыразимый, и шуба старая пахнет табаком, а где это, что это — не помню, не знаю. Или так же с троллейбусами. О, это боль моя! Детские, огромные, где люди великие, чужие, страшные, а ты едешь, и непременная осень, и грязь, мокрые ботинки, ногам холодно…
Серафим Карлович, спуская унитаз, пел. Жарил сало. Во дворе полковник Джек мечтательно материл доктора Севастьяна, прыщеватого участкового врача тридцати лет. Севастьян уныло стоял перед Джеком и молчал…
Желтый свет, зеленый свет, вихри из листьев. Лавочки за домом, обледеневшие с утра, сырые.
— Ты одинок, — говорил полковник Джек, а слова долетали сюда, осыпаясь грачами с остро очерченных веток.
— Ты одинок, — так жарил помидоры Серафим Карлович.
— Я одинок, — взывало к небесам мое сердце.
— Фима, — говорил Джек своему брату, — ты здоров. Это болен он. Это он, Фима, а не ты.
И шел печальный Севастьянушка в галошах и с белым портфельчиком, нес, родившийся высокоутробно, себя по домам, помогая людям.
Серафим Карлович видел тяжелые сны и от них болел. Желтели глаза, и припухшие красноватые веки их закрывали с трудом. Заговаривался, обильно потел ацетоном и часто боялся всего…
Каждый день просвечиваешь на солнце и видишь в нем волокна, играешь и сухо-сухо, как биллиардный шар, выкатываешься на зеленое сукно; сталкиваешься с другими — легчайший костяной треск, и вновь — прозрачная тишина. А в конторе — пыль и шкура бананов. Подходишь к окну, и просвечиваешь ее на солнце, и видишь волокна. А над городом разворачивается бомбардировщик и заходит на первый круг…
Лимон и китайская роза. Забираешься в кровать. Стучишь, и тебе открывают, и спать уже не хочется. Ах, милые мои котята! Никогда не знаешь, кто из них выиграет. А вернее, что никто. И смотришь, смотришь. До рези в глазах, пока небо не закатит свой желтый яростный зрачок, подарив темноту и холод.
Ах, котята-котятки! Ну, к примеру, этот Джек, что ли, полковник, и Серафимка, больной котенок, и доктор с белым чемоданчиком в скорбных сухих руках… Ими бы зажигать свечи.
Из окна теплится жгут августовских незаметных сквозняков, и время движется, как жук-скарабей по пустыне Гоби…
Двадцать… ноября, в четыре тридцать утра, Габа поставил чайник на огонь и пошел мыть руки. Марину он задушил тихонько, и ее маленький, странновато скособоченный трупик задумчиво лежал на старом диване эпохи семидесятых. Потом, прикорнув тут же, рядом, буквально часик, он, неспешно, как всегда, собрав книжечки и тетрадки в замусоленных обертках, изредка трогая правую щеку (разболелся зуб), отправился на работу в просторную светлую школу старой довоенной постройки.
В течение дня, все так же осторожно поддерживая половину своего лица, он провел урок в десятом, где был серебряный век, и зачем-то в пятых дал прекрасный урок по Эдгару По, нимало не заботясь об усвоении материала. В обед были две бутылки престарелого кефира и пончик. Затем, как-то удрученно качая седой головой, погружаясь в музыку города, он пошел по улицам, вышел на проспект и купил газету.
Стоял яркий не ноябрьский день из бабьего альбомного лета. Летающие листья летали вовсю, вовсю сияла умирающая, пропитанная дождем среда, и на обледеневшей ночью, а нынче изумрудной и мокрой лавочке курил он сигареты фабрики города Дублина. Ему было все тридцать лет. Опрятный, с извечным загаром на истощенном лице нерусских черт. Он курил, и его мучила чистая совесть. Думал о заседании в районо на прошлой неделе, и как же орала на него Евгения Константиновна. Спичкой чистил свои безупречных форм ногти, но был он дельным человеком. Домой же идти не хотелось. Ибо что дома? Дома труп любимой женщины, пустой темный холодильник, школьные тетради, да и запах-то…
— Ничего, — сказал вслух Габа, поднимаясь со скамейки. Брюки у него оказались намокшие. Потрогал рукой. С отвращением сплюнул. Коричневый в серую полосочку пиджак