Конечно, будь он прежним Калиостро, трудно ли бы ему было сделать, чтобы дождь залил костер, распались цепи, сам учитель был перенесен в Париж, Лондон, Варшаву, чтобы освободить Лоренцу. Лоренца была заключена в монастырь. Там тихо, на Рождество, наверное, приходят мальчики с вертепом и играют на дудках!..
Но теперь Калиостро был не тот. Он пробовал в тюрьме и напрягать волю, и говорить заклинанья, и кричать от желанья. Только стуки слышались в сырой стене да проносились лиловатые искры. Тогда он бросался на пол и кусал палец, чтобы не выть от досады и боли. А то и кричал, требовал себе вина, просился гулять, бился головой о стену.
Что же? Он как флакон, из которого вылили духи: легкий запах остался, но он пустой, а с виду такой же.
Покинутый, воистину покинутый. А у него был путь, была миссия. Ведь не в том смысл его жизни, чтобы дать пример школьникам или исцелить несколько тысяч больных. Но если б он даже умалился до разума дитяти, что бы было? Разве он может теперь мыслить как ребенок, разве напрасно даны были разум и сила и свободная (увы!) воля?
Вместо блестящей звезды взлетела ракета и теперь дымится, медленно угасая на земле.
Калиостро умер в тюрьме 26 августа 1795 года в 3 часа утра и погребен на холме без отпевания и креста. Лоренца умерла несколько недель спустя, не выходя из монастырской ограды.
19 февраля 1797 года французские войска заняли С. Лео, генерал Добровский спрашивал, здесь ли Калиостро. Ему сказали, что узник два года как умер. Тогда генерал освободил остальных пленников, а крепость взорвал.
Известно, что Бастилия тоже была разрушена 14 июля, какой-нибудь мечтатель подумает, что эти неодушевленные сооружения постигла кара за то, что они скрывали в своих стенах Калиостро, но не следует забывать, что много тюрем, где сидел Бальзамо, стоят до сих пор, а если развалились, то от ветхости, а также и того, что есть крепости, в которых никогда не было Калиостро, а они между тем были взорваны. Впрочем, мечтателям закон не писан.
Из книги, которая никогда не будет издана
Египтянки, провожая в Серапеум нового Аписа, заглядывали в глаза юношам и напевали из Толстого
Узнаем коней ретивых
По таким-то их таврам…
Юношей влюбленных
Узнаем по их глазам.
Тут встретил их пьяный Камбиз:
— Из Толстого?! Запрещено! Святейшим Синодом!
И пронзил Аписа.
* * *
В Мюнхене я видел остатки — мумии Аписов. Так, как их бальзамировали как людей, как равных себе и близких. Увы, мертвые они были отвратительны. Чудовищные бока и страшенные рога. Правда, и соображение: умерший, даже архиерей не стоит живого дьячка. И вот, когда Апис пал, о нем запели:
— Умер!.. Умер, Возлюбленный!..
Женщины рвали на себе одежды и головы посыпали пеплом.
Так и египтянки, вспоминая длиннокудрого Владимира Соловьева, процитировали из него при выходе пьяного Камбиза:
Ныне так же, как и древле
Адониса погребаем…
тяжкий стон стоит в пустыне:
жены скорбные — рыдаем…
Дьякон подтягивает:
— И ныне и присно и во веки веков . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
* * *
— Едем на тройке кататься.
И все оживляются. Всем веселее. Ей-ей, на эту минуту — все добродетельнее: не завидуют, не унывают, не подкапываются друг против друга.
«Маленький кабачок» — не только отдых тела, но — и очищение души. И недаром saturnalia завелись даже в пуристическом Риме, где были все Катоны.
— Ты нас Катоном не потчуй, а дай Петра Петровича Петуха с его ухой.
Вот русская идея; часть ее . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
* * *
Как задавили эти негодяи Страхова, Данилевского, Рачинского… задавили все скромное и тихое на Руси, все вдумчивое на Руси.
Было так в Египте — «пришествие гиксосов». Черт их знает, откуда-то «гиксосы» взялись, «народ пастырей», пастухи. Историки не знают, откуда и кто такие. Они пришли и разрушили вполне уже сложившуюся египетскую цивилизацию, существовавшую в дельте Нила две тысячи лет; разрушили дотла, с религией, сословиями, благоустройством, законами, фараонами. Потом, через полтора века, их прогнали. И начала из разорения она восстанавляться; с трудом, медленно, но восстановилась.
«60-е годы у нас» — такое нашествие номадов.
«Откуда-то взялись и все разрушили». В сущности, разрушили веру. Церковь, государство (в идеях), мораль, семью, сословия
* * *
Кто силен, тот и насилует. Но женщины ни к чему так не влекутся, как к силе. Вот почему именно женщины понесли на плечах своих Писарева, Шелгунова, Чернышевского, «Современник».
Наша история за 50 лет — это «История изнасилования России нигилистами». И тут свою огромную роль сыграл именно «слабый пол». В «первой любви» Тургенева влюбленный в девушку мальчик видел, как отец его, грубый помещик, верхом на лошади, ударяет хлыстом ловушку, которую любит этот мальчик, но ему соперником-победителем оказался отец. Мальчик заплакал, закипел негодованием. Но девушка робко пошла за ударившим ее.
Вот история «неудач» Достоевского, А. Григорьева, Страхова, всех этих «слабых сердец», этих «бедных людей».
— Толпа похожа на женщину: она не понимает любви к себе (Страхов. Григорьев, Достоевский).
Она просит хлыста и расправы.
— «Фу, какая ты баба», хочется сказать человечеству.
Моей сестре Луизе Ванаен де Ворингем: — ее голубой чепец, повернутый к Северному морю. — За утонувших.
Моей сестра Леонии Обуа д'Асби. Бay — летняя трава, гудящая и вонючая. — За лихорадку матерей и детей.
Лулу, — демону, который сохранил вкус к ораториям времени Друзей и своего неоконченного воспитания. За людей! — Госпоже ***.
Подростку, которым я был. Этому святому старцу, скит и миссия.
Духу бедных. И очень высокому духовенству.
Также всякому культу в таком месте памятного культа и среди таких обстоятельств, что надо предать себя, следуя внушениям момента или даже нашему собственному серьезному пороку.
В этот вечер, в Сирсето высоких льдов, жирной, как рыба, и разрумяненной, как десять месяцев красной ночи — (его сердце янтарь и яспис). — за мою единственную молитву, немую, как области ночи, и предшествующую мужествам, более жестоким, чем полярный хаос.
Во что бы то ни стало и как бы то ни было, даже в метафизические путешествия. — Но уже не «тогда».
Нет
Это неправда!
Нет!
И ты?
Любимая
за что
за что же!
Хорошо
я ходил
я дарил цветы
я ж из ящиков не выкрал серебряных ложек!
Белый
сшатался с пятого этажа
Ветер щеки ожег
Улица клубилась визжа и ржа
Похотливо взлазил рожок на рожок
Вознес над суетой столичной одури
строгое
древних икон
чело
На теле твоем как на смертном одре
сердце
дни
кончило
В грубом убийстве не пачкала рук ты
Ты
уронила только
«постель как постель
он
фрукты
вино на ладони ночного столика».
Любовь
Только в моем
воспаленном мозгу
была ты
Глупой комедии остановите ход
Смотрите
срываю игрушки-латы
я
величайший Дон-Кихот
Помните
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
секунду
усталый стал.
Толпа орала:
«марала!
ма-ра-ла
маа-раа-лаа!»
Правильно
Каждого
кто
об отдыхе взмолится
оплюй в его весеннем дне
Армии подвижников обреченным добровольцам
пощады нет
Теперь
клянусь моей языческой силою!
дайте
любую
красивую,
юную
души не растрачу
изнасилую
и в сердце насмешку плюну ей
Севы мести в тысячу крат жни
В каждое ухо ввой
«вся земля
каторжник
с наполовину выбритой солнцем головой»
Убьете
похороните
выроюсь
Об камень обточатся зубов ножи еще
Собакой забьюсь . . . . . . . . . .
Буду
бешеный!
вгрызаться в ножища
пахнущие потом и базаром
Ночью вскочите
Я
звал
Белым быком возрос
М у у у у
В ярмо замучена шея язва
над нею смерчи мух
Лосем обернусь,
в провода
впутаю голову ветвистую
с налитыми кровью глазами
Да!
Затравленным зверем над миром выстою
Не уйти человеку
Молитва у рта
лег на плиты просящ и грязен он.
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Солнце
лучей не кинь
Иссохните реки
жажду утолить не дав ему
чтоб тысячами рождались мои ученики
трубить с площадей анафему
И когда
на веков верхи став
последний выйдет день им,
. . . . . . . . . . . . . . .
зажгусь кровавым видением
Светает
Все шире разверзается неба рот
Ночь
пьет за глотком глоток он
От окон зарево.
От окон жар течет
От окон жидкое солнце льется на спящий город
Святая месть моя
Опять над уличной пылью
ступенями строк ввысь поведи
До края полное сердце
вылью
в исповеди
Грядущие люди!
Кто вы?
Вот я
весь
боль и ушиб
Вам завещаю я сад фруктовый
моей великой души