– Т-тот… тот, Роман Прокофьич, действительно что допился, – отвечал, вздыхая, Меркул Иванов.
– То-то, расскажи им, расскажи, как он допился?
Меркул Иванов повернул голову исключительно ко мне и заговорил:
– Уговорились мы, Роман Прокофьич, идти…
– Ты им рассказывай, – перебил его Истомин, показывая на меня.
– Я и то, Роман Прокофьич, им это, – отвечал натурщик. – Уговорились мы, Роман Прокофьич, – продолжал он, глядя на меня, – идти с ним, с этим Арешкой, в трактир… Чай, Роман Прокофьич, пить хотели. В третьей линии тут, изволите знать?
– Ну, знаю! – крикнул Истомин.
– Я и говорю ему: «Не пей, говорю, ты, Арешка, водки, потому видишь, говорю, как от нее после того тягостно. Приходи, зову его, лучше в шестом часу ко мне и пойдем в третьей линии чай пить». Только он что же, Роман Прокофьич? Я его жду теперь до седьмого часу, а е-его ппподлеца – вот нету. Я теперь, разумеется, пошел ззза ним. Пррихххажжу, а он, мерзавец, лежит в мастерской теперь под самыми под этими под канатами, что, изволите знать, во второй этаж формы подымают. Голова его теперь пьяная под самыми под этими канатами, и то-то-исть по этим, Роман Прокофьич, по канатам… чертей! То есть сколько, Роман Прокофьич, чертей везде! И вот этакие, и вот этакие, и вот этакие… как блохи, так и сидят.
Меркул Иванов плюнул и перекрестился.
– Гибель! – продолжал он. – Я тут же, Роман Прокофьич, и сказал: пропади ты, говорю, совсем и с чаем; плюнул на него, а с этих пор, Роман Прокофьич, я его, этого подлого Арешку, и видеть не хочу. А на натуре мне эту неделю, Роман Прокофьич, стоять не позвольте, потому, ей-богу, весь я, Роман Прокофьич, исслабел.
Тешил этот наивный рассказ Истомина без меры и развеселил его до того, что он вскочил и сказал мне:
– Не пройдемся ли проветриться? погода уж очень, кажется, хороша.
Я был согласен идти; погода действительно стояла веселая и ясная. Мы оделись и вышли.
Не успели мы сделать несколько шагов к мосту, как нагнали Иду Ивановну и Маню: они шли за какими-то покупками на Невский.
– Мы пойдем провожать вас, – напрашивался я к Иде Ивановне.
– Если вам нечего больше делать, так провожайте, – отвечала она с своим всегдашним спокойно-насмешливым выражением в глазах.
Я пошел около Иды Ивановны, а Истомин как-то случайно выдвинулся вперед с Манею, и так шли мы до Невского; заходили там в два или три магазина и опять шли назад тем же порядком: я с Идой Ивановной, а Маня с Истоминым. На одном каком-то повороте мне послышалось, будто Истомин говорил Мане, что он никак не может забыть ее лица; потом еще раз послышалось мне, что он нервным и настойчивым тоном добивался у нее «да или нет?», и потом я ясно слышал, как, прощаясь с ним у дверей своего дома, Маня робко уронила ему тихое «да».
Вечером в этот день мне случилось проходить мимо домика Норков. Пробираясь через проспект, я вдруг заметил, что в их темном палисаднике как будто мигнул огонек от сигары.
«Кто бы это тут прогуливался зимою?» – подумал я и решил, что это верно, Верман затворяет ставни.
– Herr Wermann,[26] – позвал я сквозь решетку палисадника.
Сигара спряталась, и что-то тихо зашумело мерзлым кустом акации.
– Неужто вор! но где же воры ходят с сигарой? Однако кто же это?
Я перешел на другую сторону и тихо завернул за угол.
Не успел я взяться за звонок своей двери, как на лестнице послышались шаги и в темноте опять замигала знакомая сигара: это был Истомин.
«Итак, это он был там, – сказала мне какая-то твердая догадка. – И что ему нужно? что он там делал? чего задумал добиваться?»
Это обозлило меня на Истомина, и я не старался скрывать от него, что мне стало тяжело и неприятно в его присутствии. Он на это не обращал, кажется, никакого внимания, но стал заходить ко мне реже, а я не стал ходить вовсе, и так мы ни с того ни с сего раздвинулись.
Я имел полное основание бояться за Маню: я знал Истомина и видел, что он приударил за нею не шутя, а из этого для Мани не могло выйти ровно ничего хорошего.
Опасения мои начали возрастать очень быстро. Зайдя как-то к Норкам, я узнал, что Истомин предложил Мане уроки живописи. Это «да», которое я слышал при конце нашей прогулки, и было то самое «да», которое упрочивало Истомину спокойное место в течение целого часа в день возле Мани. Но что он делал в садике? Неужто к нему выходила Маня? Не может быть. Это просто он был влюблен, то есть сказал себе: «Камилла быть должна моей, не может быть иначе», и безумствовал свирепея, что она не его сейчас, сию минуту. Он даже мог верить, что есть какая-то сила, которая заставит ее выйти к нему сейчас. Наконец, он просто хотел быть ближе к ней – к стенам, в которых она сидела за семейною лампою.
Уроки начались; Шульц был необыкновенно доволен таким вниманием Истомина; мать ухаживала за ним и поила его кофе, и только одна Ида Ивановна молчала. Я ходил редко, и то в те часы, когда не ожидал там встретить Истомина.
Раз один, в самом начале марта, в сумерки, вдруг сделалось мне как-то нестерпимо скучно: просто вот бежал бы куда-нибудь из дому. Я взял шапку и ушел со двора. Думал даже сам зайти к Истомину, но у него не дозвонился: оно и лучше, потому что в такие минуты не утерпишь и, пожалуй, скажешь грустно, а мы с Романом Прокофьевичем в эту пору друг с другом не откровенничали.
Пойду, думаю, к Норкам, и пошел.
Прохожу по проспекту и вижу, что под окном в магазине сидит Ида Ивановна; поклонился ей, она погрозилась и сделала гримаску.
– Что это вы, Ида Ивановна, передразнили меня, кажется? – говорю, входя и протягивая через прилавок руку.
– А разве, – спрашивает, – видно?
– Еще бы, – говорю, – не видеть!
– Вот завидные глаза! А я о вас только сейчас думала: что это в самом деле такая нынче молодежь стала? Помните, как мы с вами хорошо познакомились – так просто, славно, и вот ни с того ни с сего уж и раззнакомливаемся: зачем это?
Я начал оправдываться, что я и не думал раззнакомливаться.
– Эх вы, господа! господа! ветер у вас еще все в голове-то ходит, – проговорила в ответ мне Ида Ивановна. – Нет, в наше время молодые люди совсем не такие были.
– Какие ж, – спрашиваю, – тогда были молодые люди?
– А такие были молодые люди – хорошие, дружные; придут, бывало, вечером к молодой девушке да сядут с ней у окошечка, начнут вот вдвоем попросту орешки грызть да рассказывать, что они днем видели, что слышали, – вот так это молодые люди были; а теперь я уж не знаю, с кого детям и пример брать.
– Это, – говорю, – кажется, ваша правда.
– Да, кажется, что правда; сами в примерах нуждаетесь – садитесь-ка вот, давайте с горя орехи есть.
Ида Ивановна двинула по подоконнику глубокую тарелку каленых орехов и, показав на целую кучу скорлупы, добавила:
– Видите, сколько я одна отстрадала.
– Ну-с, рассказывайте, что вы поделывали? – начала она, когда я поместился на другом стуле и вооружился поданной мне весовой гирькой.
– Скучал, – говорю, – больше всего, Ида Ивановна.
– Это мы и сами умеем.
– А я думал, что вы этого-то и не умеете.
– Нет, умеем; мы только не рассказываем этого всем и каждому.
– А вы разве все равно, что все и каждый?
– Да-с – положим, что и все равно. А вы скажите, нет ли войны хорошей?
– Есть, – говорю, – китайцы дерутся.
– Это все опять в пользу детских приютов? – умные люди.
– Папа, – говорю, – болен.
– Папа умер.
– Нет, еще не умер.
Ида рассмеялась.
– Вы, должно быть, – говорит, – совсем никаких игр не знаете?
– Нет, – говорю, – знаю.
– Ну, как же вы не знаете, что есть такая игра, что выходят друг к другу два человека с свечами и один говорит: «Папа болен», а другой отвечает: «Папа умер», и оба должны не рассмеяться, а кто рассмеется, тот папа и дает фант. А дальше?
– Дальше? – дальше Андерсена сказки по-русски переводятся.
– Ага! то-то, господа, видно без немцев не обойдетесь.
– Он, спасибо, Ида Ивановна, не немец, а датчанин.
– Это – все равно-с; ну, а еще что?
– Выставка художественная будет скоро.
– Не интересно.
– Неф, говорят, новую девочку нарисует.
– Пора бы на старости лет постыдиться.
– Красота!
– Ужасно как красиво! Разбейте-ка мне вот этот орех.
– Истомин наш что-то готовит, тоже, кажется, из мира ванн и купален.
Ида улыбнулась, тронула меня за плечо и показала рукою на дверь в залу. Я прислушался, оттуда был слышен тихий говор.
– Он у вас? – спросил я полушепотом.
Ида молча кивнула головою.
Слышно было, что говорившие в зале, заметя наше молчание, тоже вдруг значительно понижали голос и не знали, на какой им остановиться ноте. Впрочем, я не слыхал никакого другого голоса, кроме голоса Истомина, и потому спросил тихонько:
– С кем он там?
– Чего вы шепчете? – проговорила, улыбаясь, Ида.
– Я не шепчу, а так…
– Я так… Что так?.. Как это всегда смешно выходит!