Сказал, что схожу, попытаюсь. И легли спать. А как вспомнил про письмо да опять про Кривого, как он ночью один с собой распорядился, страх на меня напал. А Колюшка если… Кто его знает! И не ел он сегодня ничего. Какое письмо? Не могу улежать. Слышу, в коридорчике кашлянул. И пошел я к нему послушать. А мне от лампадки из нашей комнатки видно было, как он лежит лицом в подушку. Как был, так и лежит, и даже сапог не скинул. Подошел я к нему и позвал:
– Коля! Ты не спишь?
– Не сплю…
– Что же ты не спишь?
– Не хочу…
– Коля! Ты спи, голубчик… Не надо расстраиваться… Бог милостив.
Молчит.
– Коля, – говорю. – У меня сердце за тебя болит… Ты бы разделся…
– Нет, все равно… И вздохнул тяжело. Тут я сел к нему, стал его по спине гладить и уговаривать:
– Ничего. Я все силы употреблю, чтобы тебя приняли… Хочешь, к генералу одному пойду, у него влияние большое, и он к нам ездит… Ему только слово сказать… Он для меня снизойдет…
А он как вскочит!
– Смеетесь, что ли, надо мной? – Задрожал весь. – Да я лучше…
– Что? Что ты лучше? – спрашиваю его.
– Ничего… А экзамен я сдам и без них. Вы думаете, я не понимаю? Я все понимаю!.. Мне, может, больней вас… И задрожал у него голос.
– Вы, – говорит, – все радости ждали от меня, а я вам вот что…
И так стал рыдать, так рыдать… И Луша прибежала, и Наташка проснулась… А он в голос, в голос… Встал, на нас смотрит, трясется, точно его кто бьет. И челюсти у него так стучат, так стучат…
– Простите меня… Измучил я вас, измучил. Я все сделаю, работать буду…
Потом оправился и сказал, что спать будет, чтобы успокоились. А как те ушли, и говорит мне:
– Слушайте. Вы ничего не повернете. Я им письмо послал и все сказал…
– Кому письмо послал?
– Им, директору и всем учителям… Все сказал.
– Что ж ты теперь наделал? – спрашиваю.
– Все им сказал. Думаете, я еще ребенок? И ваше положение знаю… А вы мое-то знаете? Хоть словом сказал я вам про свою тоску? Не хотел вас расстраивать… Схватил меня за руку, стиснул.
– Нет, нет. Ничего не говорите… Выслушайте, что я вам скажу… Мне некому и сказать-то… Папаша, милый!..
– Ну, хорошо, – говорю. – Успокой ты меня… Извинись…
А тут и вспомнил, что письмо-то он послал им.
– В чем? Что меня все годы мучили? Не знаете вы их! И стал рассказывать про свое. Как относились к нему и как надзирателишка его поедом ел и издевался. И так мне стало за него обидно!
– Меня, – говорит, – еще с первого класса все так отличали, и еще некоторых. И все тот носатый. Он все чистеньких любил, а я без воротничков ходил… Оборвышем называл. Он, – говорит, – подлец, даже мою фамилию коверкал нарочно… Скомороховым звал!.. Чтобы смеялись.
И что же оказывается! С пятого класса насчет таких делов просвещал, чтобы туда… И адреса давал. А про Колюшку распространил, что он таким пороком занимается… А?! Ему товарищи сказали. И мой Колюшка пристыдил его при всех за ложь. Ведь это что же!
– Он, – говорит, – меня вшивым раньше называл, на гимнастике на палке кружиться приказывал, а у меня голова не выносит. До ненависти меня довел! А сегодня, как я выбежал из приемной, он стоял за дверями и подслушивал. И спросил меня, гадина: «Как дела, господин Скоморохов?» Ну, и обозвал я его подлецом в глаза…
Что ж я мог ему сказать! А потом и спрашивает:
– Мне директор про какие-то письма говорил… Какие письма, вы не знаете?
А я про них совсем позабыл, про письма-то Кривого. Достал я из сюртука, зажег лампочку, и стали мы их читать. И что же оказывается? Так он там всего наплел, что и не поверишь. В одном написал, что Колюшка ругает начальство так-то и так-то и говорит про политику, а в другом написал, что все наврал в письме, а начальство все прохвосты и он донесет на всех про взятки. Прямо он уж тогда был не в себе…
Досидели мы так в душевном разговоре до пятого часу, и вдруг заявляется с балу Черепахин. И очень сильно заряжен.
– По какому поводу бдите? Опять, что ли, кто повесился?
И хоть выпивши он был, но я ему все рассказал, что так и так. А он вдруг на трубе хотел туш. Насилу я его упросил. Разошелся вовсю. Очень хорохорился, врал, как капельмейстеру при публике в ухо плюнул. А голос у него зычный, и разбудил он Наташку. Она из комнаты на него закапризничала. А он сейчас тише воды ниже травы и меня вызвал к себе в комнату. И говорит:
– Желаю знать ваше направление… Хотя мною и гнушаются, но я как-никак себя ознаменую впоследствии, будьте покойны… Это уж я себе назначил. А вот что скажите… Если секретно от родителей, за барышней ухаживать можно? Только одно слово?
– Да почему вы так спрашиваете? – говорю.
– Нет, вы скажите, допустимо? Я для одного приятеля…
Сказал ему, что это, конечно, неудобно.
– Верно! И очень даже, – говорит, – опасно в отношении судьбы… Теперь очень много хлюстов… А если офицер, как вы полагаете? Я их знаю, потому что сам из солдат. Можно?
Ну, я сказал, что нехорошо. А он мне на это:
– Как я верно понимаю!.. И стал просить, что если с квартиры переберемся, чтобы ему комнатку уделить… А с квартиры мы с Лушей порешили съехать. Такая несчастная квартира попалась.
X
И переехали мы из дома барышень Пупаевых. А квартиры все очень дороги, и потому сняли квартиру в расчете сдачи комнат, как это теперь заведено и очень облегчает расходы. Наш буфетчик вот снял квартиру за сорок рублей, а сам за комнаты сорок пять рублей выгоняет. Ну, и мы, слава богу, устроились ничего.
Одну комнату взял за себя Черепахин и пустил к себе жильца, знакомого, – на скрипке играть ходит в кинематограф. И еще комнату сдали молодой чете, – Васиков через Колюшку рекомендовал, – молодой человек и его сожительница. Хоть и не в законном браке, но нам какое дело? Плати деньги и чтобы тихо было. И опять Колюшке спать в проходе пришлось. Наташке надо комнатушку – девица на возрасте, и, конечно, ей надо аккуратно себя держать. Вот ей мы отгородили ширмочкой уголок в столовой. И стала наша квартира как ковчег Завета: куда ни войдешь – везде постели.
И я совсем успокоился, потому что Колюшка стал очень сильно учиться к экзамену. И Васиков, с железной дорогито, тоже ходил к нему по вечерам заниматься сообща. И пошла наша жизнь тихо-мирно.
И одного только мне не хватало: рассорился с нами Кирилл Саверьяныч. Хоть он и вострый был на язык и очень гордый, но утешитель был при разговоре. И так мне стало скучно. И задумал я его опять приблизить к себе. Потолковал с Колюшкой, чтобы он ему хоть извинительное письмо написал, авось он отойдет. А Колюшка уперся – нет и нет. Хитрый он! Да ведь хоть какое развлечение, а у меня ни души знакомых. И в гости не к кому сходить. Свои-то, официанты, надоели и в ресторане. А Ивану Афанасьичу до нас далеко стало, учителю-то, и прихварывать он стал.
Тогда я сам в праздник до ресторана пошел к Кириллу Саверьянычу.
У него заведение было на углу, у Вознесения, очень шикарное, с зеркальными окнами, и на большой вывеске под бархат золотыми буквами явственно было по-французски:
«Кауфер[18] Кириль»!
Это так для образованной публики, а он конечно, по фамилии шюсто Лайчиков. И вот вхожу я в магазин, а он сам работает во всем белом и бреет господина. Увидал меня и так вежливо, но с тоном в голосе показал мне рукой на стул:
– Будьте добры… Точно я бриться к нему пришел. Подлетел тут молодец ко мне с простынкой, но я его отстранил. А Кирилл Саверьяныч и не глядит на меня. Бреет и покрикивает:
– Мальчик… щипцы!..
Наконец, вижу, освободился – и так равнодушно:
– Чем могу служить?
Вижу, что тон задать хочет, а глазами пытает. Тогда я стал ему по сердцу говорить, что вот у меня потеря такого человека, которого я уважал до глубины души, и что мне очень горько… И сказал ему, что такое несчастье нас постигло. Колюшку выгнали, и он тоже извиняется. Это чтобы его растрогать и расположить. Тогда Кирилл Саверьяныч вынул гребешок и стал хохолок причесывать, а сам как бы раздумывает.
И сказал уже совсем мягким тоном:
– Видите, как сама судьба все направляет! Причина к причине идет. Хотя мне очень прискорбно.
И все гребешком расчесывает хохолок.
– Очень, очень грустно по человечеству… Но помните правило жизни! Обруч гнуть надо, распаривши… все это самое… Значит, надо приспособиться, а он у вас думает сразу… И вот – финал!
Очень посочувствовал мне, а потом и говорит:
– Я размыслил и нахожу, все это самое… что было недоразумение на словах. Извиняю его, потому что он и так пострадал. Пожалуйте кушать чай…
И отвели мы душу в разумной беседе о жизни, и я был им так обласкан и утешен, что как посветлело мне все. И обещал опять по-старому заходить и успокоить Колюшку. И даже приказал меня постричь и пробрить, хотя я сам производил эту операцию, и даже велел освежить лицо одеколоном.