– Отчего же?
– Да я по глупости шесть тысяч попросил, и отказали, говорят: денег нет… После узнал, что теперь, чтобы получить что-нибудь, надо миллион просить: тогда дадут. Думаю опять скоро просить.
– Миллион?
– Нет, миллион восемьсот пятьдесят семь тысяч; так смета выходит.
– На журнал или газету?
– Нет, на особое предприятие.
Поэт встал, зевнул и, протягивая мне руку, добавил:
– На одно предприятие, обещающее впереди миллиард в тумане.
– И что ж, – спрашиваю, удерживая его за руку, – имеете надежду, что дадут вам эти деньги?
– Да, непременно, – говорит, – дадут; у нас все это хорошо обставлено, в национальном русском духе: чухонский граф из Финляндии, два остзейские барона и три жида во главе предприятия, да полторы дюжины полячишек для сплетен. Непременно дадут.
Я заплатил за столом деньги за себя и за поэта – и ушел. Это, кстати, был последний день моего пребывания в Петербурге.
Москву я проехал наскоро: пробыл только всего один день и посетил двух знакомых… Люди уже солидные – у обоих дети в университете.
Здесь Петербург не чествуют; там, говорят, все искривлялись: «кто с кем согласен и кто о чем спорит – и того не разберешь. Они скоро все провалятся в свою финскую яму».
Давно, я помню, в Москве всё ждут этого петербургского провала и всё еще не теряют надежды, что эта благая радость их совершится.
– А вас, – любопытствую, – Бог милует, не боитесь провалиться?
– Ну, мы!.. Петербург, брат, – говорят, – строен миллионами, а Москва – веками. Под нами земля прочная. Там, в Петербурге-то, у вас вон уж, говорят, отцов режут да на матерях женятся, а нас этим не увлечешь: тут у нас и храмы, и мощи – это наша святыня, да и в учености наша молодежь своих светильников имеет… предания… Кудрявцева и Грановского чтит. Разумеется, Кудрявцев и Грановский уж того… немножко для нашего времени не годятся… а все ж, если бы наш университет еще того… немножко бы ему хорошей чемерицы в нос, а студенты чтоб от профессоров не зависели, и университет бы наш даже еще кое-куда годился… а то ни одного уже профессора хорошего не стало.
– Как ни одного?
– Да решительно ни одного: в петербургских газетах их славно за это отжаривают.
Вот тебе и «наши предания», и «наша святыня».
Экой вздор какой! Экая городьба!
Поел у Гурина пресловутой утки с груздями, заболел и еду в деревню; свой губернский город, в котором меня так памятно секли, проезжаю мимо; не останавливаюсь и в уездном и являюсь к себе в Одоленское – Ватажково тож.
И вот они опять – знакомые места,
Где жизнь отцов моих, беспечна и пуста,
Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
Разврата мелкого и мелкого тиранства!..
Что-то здесь нового, на этих сонных нивах, на этой черноземной пажити?
Простор и лень, лень и простор! Они опять предо мною во всей своей красе; но кровли крыш покрыты лучше, и мужики в сапогах. Это большая новость, в которой я, впрочем, никогда не отчаивался, веруя, что и мужик знает, что под крепкою крышей безопасней жить и в крепких сапогах ходить удобнее, чем в дырявых лаптях.
Спросил в беседе своего приказчика:
– Поправляются ли мужики?
– Как же, – говорит, – теперь они живут гораздо прежнего превосходнейше.
Хотел даже перекреститься на образ, но, поопасавшись, не придерживается ли мой приказчик нигилистического образа мыслей, воздержался, чтобы сразу себя пред ним не скомпрометировать, и только вздохнул: буди, Господи, благословен за сие!
Но как же остальное? Как она, наша интеллигенция?
– Много ли, – спрашиваю, – здесь соседей-помещиков теперь живет и как они хозяйничают?
– Нет, – докладывает, – какие же здесь господа? Господ здесь нет; господа все уехали по земским учреждениям, местов себе стараются в губернии.
– Неужто же все по учреждениям? Этого быть не может!
– Да живут-с, – говорит, – у нас одни господа Локотковы, мелкопоместные.
– Ну так как же, мол, ты мне говоришь, что никого нет? Я даже знаю этого Локоткова. (Это, если вы помните, тот самый мой старый товарищ, что в гимназии француза дразнил и в печки сало кидал.) Ты, – приказываю, – вели-ка мне завтра дрожки заложить: я к нему съезжу.
– Это, – отвечает, – как вам будет угодно; но только они к себе никакого благородного звания не принимают, и у нас их, господина Локоткова, все почитают ни за что.
– Это, мол, что за глупость?
– Точно так-с, – говорит, – как они сами своего звания решившись и ходят в зипуне, и звание свое порочат, и с родительницей своею Аграфеной Ивановной поступают очень неблагородно.
Заинтересовался я знать о Локоткове.
– Расскажи, – говорю, – мне, сделай милость, толком: как же это он так живет?
– Совсем, – отвечает, – вроде мужика живут; в одной избе с работниками.
– И в поле работает?
– Нет-с, в поле они не работают, а все под сараем книжки сочиняют.
– О чем же, мол, те книжки, не знаешь ли?
– Давали-с они нам, да неинтересно: все по крестьянскому сословию про мужиков ничего не верно: крестьяне смеются.
– Ну, а с матерью-то у них что же: нелады, что ли?
– Постоянные нелады: еще шесть дней в неделю ничего, и туда и сюда, только промеж собою ничего не говорят да отворачиваются; а уж в воскресенье непременно и карамболь.
– Да почему же в воскресенье-то карамболь?
– Потому, как у них промеж собой все несогласие выходит в пирогах.
– Ничего, – говорю, – братец мой, не понимаю: как так в пирогах у них несогласие?
– Да барин Локотков, – говорит, – велят матушке, чтоб и им и людям одинаковые пироги печь, а госпожа Аграфена Ивановна говорят: «я этого понять не могу», и заставляют стряпуху, чтоб людские пироги были хуже.
– Ну?
– Ну-с вот из-за этого из-за самого они завсегда и ссорятся; Аграфена Ивановна говорят, что пусть пироги хоть из одного теста, да с отличкою: господские чтоб с гладкой коркой, а работничьи на щипок защипнуть; а барин сердятся и сами придут и перещипывают у загнетки. Они перещипывают, а Аграфена Ивановна после приказывают стряпухе: «станешь сажать, – говорят, – в печку, так людские шесть пирогов на пол урони, чтобы они в сору обвалялись»; а барин за это взыск… Сейчас тут у припечка и ссора… Они и толкнут старуху.
– Это мать-то?
– Точно так-с, ну, а народ ее, Аграфену Ивановну, жалеет, как они при прежнем крепостном звании были для своих людей барыня добрая. Ввечеру барин соберут к избе мужиков и заставляют судить себя с барыней; барыня заплачут: «Ребятушки, – изволят говорить, – я, себя не жалевши, его воспитывала, чтоб он в полковые пошел да генералом был». А барин говорят: «А я, ребята, говорят, этих глупостей не хочу; я хочу мужиком быть». Ну, мужики, известно, все сейчас на барынину сторону. «С чего, бают, с какого места ты такого захотел? Неш тебе мужиком-то лучше быть?» Барин крикнут: «Лучше! честнее, говорят, ребята, быть мужиком». Мужики плюнут и разойдутся. «Врешь, бают, в генералах честней быть, – мы и сами, говорят, хоть сейчас все согласны в генералы идти». Только всего и суда у них выходит; а стряпуха, просто ни одна стряпуха у них больше недели из-за этого не живет, потому что никак угодить нельзя. Теперь с пол-года барин книги сочинять оставили и сами стали пироги печь, только есть их никак нельзя… невкусно… Барин и сами даже это чувствуют, что не умеют, и говорят: «Вот, говорят, ребята, какое мне классическое воспитание дали, что даже против матери я не могу потрафить». Дьячок Сергей на них даже по этому случаю волостному правлению донос подавал.
– В чем же донос?
– Да насчет их странности. Писал, что господин Локотков сам, говорит, ночью к Каракозову по телеграфу летал.
– Ну?
– Мужики было убить его за это хотели, а начальство этим пренебрегло; даже дьячка Сергея самого за это и послали в монастырь дрова пилить, да и то сказали, что это еще ему милость за то, что он глуп и не знал, что делал. Теперь ведь, сударь, у нас не то как прежде: ничего не разберешь, – добавил, махнув с неудовольствием рукою, приказчик.
– Да дьячок-то ваш, – спрашиваю, – откуда же взял, что по телеграфу летать можно?
– Это, – отвечает мой приказчик, – у них, у духовенства, нынче больше все происходит с отчаянности, так как на них теперь закон вышел, чтоб их сокращать; где два было, говорят, один останется…
– Ну так что же, мол, из этого?
– Так вот они, выходит, теперь друг перед дружкой и хотят все себя один против другого показать.
«Фу, – думаю, – какой вздор мне этот человек рассказывает!» Махнул рукой и отпустил его с Богом.
Однако не утерпел, порасспросил еще кое-кого из людей насчет всего этого, и оказалось, что приказчик мой не лжет.
«Ну, – думаю, – чем узнавать через плебс да через десятые руки, пущусь-ка лучше я сам в самое море, окунусь в самую интеллигенцию».
Начинаю с того, что еще уцелело в селах и что здесь репрезентует местную образованность.