— Значит, — сказал я, невольно разделяя симпатичную улыбку художника:- в настоящее время вы остаетесь без крова, хлеба и красок?
— Форменно!
Только что успел он ответить мне это, как трактирные часы пробили одиннадцать.
— На десять минут вперед поставлены, — любезно предупредил меня буфетчик, заметив, что я намерен подняться с места.
Толстопяткин, который тоже было встал при бое часов, теперь вдруг о чем-то задумался, провел рукою по лбу и, скороговоркой промолвив: «Я сию минуточку», — опрометью выбежал из трактира.
— Беднота их шибко заела, а хороший они человек, только уж очень люто пьют временами, — с сожалением в голосе пояснил мне буфетчик, очевидно, насчет моего внезапно удалившегося собеседника.
— С чего же это он убежал, не простившись? — полюбопытствовал я.
— А кто их знает! Они постоянно так: сидят — разговаривают либо молчат в одиночку, да потом вдруг задумаются — и драла, точно с цепи сорвутся.
Я подошел к буфету, чтоб рассчитаться, и только что успел получить сдачу с пяти рублей, как громко скрипнула входная дверь, впустив вместе с клубами холодного пара и моего нового знакомого.
— Аристократически подмораживает! — проговорил Толстопяткин, весь съежившись и потирая красные от стужи руки. Он, очевидно, что-то придерживал левым локтем под своим ватным капотом.
— Куда это вы исчезали? — спросил я у него, собираясь уходить и протягивая ему руку.
— Дайте минуточку восприять тепла: вместе выйдем.
— А жестокость Федора Семеновича забыли? — улыбнулся я.
— С вами, благороднейший батенька, и не это еще забудешь: уж на что сегодняшний мороз — и тот вылетел у меня из головы в полной комплекции, — по-детски весело засмеялся Иван Петрович.
В его голосе и манере, с какою он произнес этот комплимент мне, было столько чистосердечия, столько наивной простоты и так сильно говорили они в пользу художника, что я невольно почувствовал к нему нечто весьма похожее на начинающуюся дружбу.
II
РЕЗИДЕНЦИЯ БАРЫШНИ АННУШКИ
Когда мы вышли на улицу, мне показалось, что мороз к ночи усилился еще больше. Это не помешало, однако, Толстопяткину остановить меня почти у самых дверей трактира, который заперли вслед за нами.
— Вы знаете, куда я улетучивался? Сбегал в погребок за оной вот жизненной эссенцией, — сказал Иван Петрович, осторожно вынимая из-под капота бутылку водки с ярлычком Шитта.
Я неодобрительно покачал головой.
— Вам бы лучше следовало взять чего-нибудь поесть: ведь водка не насытит вас! — невольно сорвался у меня с языка дружеский упрек.
— Душенька! великодушнейший батенька! Погодите: не судите, да не судимы будете, — с жаром возразил художник и бесцеремонно засунул бутылку в наружный боковой карман моей шубы. — Это ведь только одна стратагема, сиречь военная хитрость: не купи я водки, жажда познания съестного завела бы меня в Палестины, отверстые голодному путнику до двух часов ночи; я бы налопался там до отвалу, сохранив лишь пятак на право занятия иноческого ложа в Вяземской лавре. А завтра что? Такой, откровенно сказать, ублаготворитель, как вы, не каждый день попадается на распутии. Видите, у меня тут, по Гороховой, имеет резиденцию одна приятельница, некая барышня Аннушка, — держит три комнаты для жильцов; только мы с ней находимся теперь в дипломатическом разрыве. Она меня с пустыми руками к себе не пустит; если же мое посольство прибудет к ней с угощением, тогда, как вам небезызвестно… les petits cadeaux entretiennent l'amitié [2]. Поняли?
— Не совсем: что же за угощение — одна водка? — улыбнулся я недоверчиво.
— Погодите, вы сперва хорошенько обдумайте позицию: за бутылку я предал изгнанию из кармана тридцать шесть злонамеренных копеек, на остальные же благонадежные четыре копейки прихвачу по дороге, с лотка, два яйца вкрутую, а хлеб-то у ней найдется, — вот вам и угощение в полной комплекции! — победоносно отстаивал себя Иван Петрович.
— И все-таки вы завтра останетесь опять без крова, — попробовал я противоречить.
— В том-то и штука, душенька, что нет: мне бы только в ее резиденцию попасть, а там уж я отсижусь, пожалуй, и с недельку, да еще и на готовом продовольствии.
Толстопяткин проговорил это с таким сияющим выражением лица, с таким, можно сказать, очевидным предвкушением теплого угла и сытости в продолжение целой недели, что у меня решительно недоставало духу возражать ему снова.
— Возьмите же, не забудьте, вашу бутылку и делайте, как знаете, — сказал я только, стараясь торопливо отыскать в кармане свою визитную карточку с адресом, чтобы вручить ее художнику.
Выражение его лица при этом быстро изменилось, точно оно осунулось вдруг, даже стало каким-то плаксивым, совершенно как у детей, когда их лишают какой-нибудь излюбленной прихоти.
— Душенька! да разве вы не пойдете со мной? — воскликнул он в непритворной горести. — Ведь вся-то и надежда моя на вас была: меня одного не пустит дворник, а если его нет у ворот, так барышня Аннушка, открывши мне дверь, сейчас же и захлопнет ее у меня под носом.
— Отчего же вас дворник не пустит?
— Да вы видите, какие на мне ризы!
— Мне кажется, что с незнакомым человеком, да еще ночью, приятельница ваша скорее вам откажет в приюте.
— Да нет же! не откажет; уж я ручаюсь, что не откажет. Вы, может, думаете, что произойдет какое-нибудь неприятное для вас возмущение бабьей стихии? Никакого не произойдет. Душенька!.. благороднейший батенька! Ну, умоляю вас: проведите вы сию утлую ладью в желанную пристань!
Что мне осталось делать? Редко когда я встречал в одной и той же речи такое оригинальное сочетание страстной мольбы с неподдельным комизмом, и, уж не могу сказать теперь хорошенько, эта ли именно оригинальность, или же все больше возраставшее в моей душе чувство приязни к Толстопяткину заставили меня уступить его настойчивой просьбе.
— Так вот что мы сделаем, — сказал я, окончательно решившись следовать за ним: — прикупим где-нибудь по дороге хорошей закуски. Что больше любит ваша приятельница?
Надо было самому видеть тот детский восторг, в какой пришел от этих слов наивный Иван Петрович, чтобы никогда уже не раскаиваться впоследствии в моем решении.
— Да на каком же морском дне, жемчужина вы этакая, пропадали вы до сей, достопамятной в моей жизни, эпохи? — воскликнул он, порывисто растопырив руки и как-то забавно подпрыгнув, не то от этого восторга, не то от мороза. — Барышня Аннушка-то что любит? Ей, душенька, все в корм; уже одна ветчинка или икорка может привести ее в некое сладостное умопомрачение. Форменно!
Мы наконец двинулись в путь. Но по мере того, как попадавшиеся нам на глаза овощные лавки и колбасные оказывались все уже закрытыми, выразительное лицо Толстопяткина начинало все больше и больше вытягиваться в прежнюю плаксивую гримасу, до того забавную, что в душе я просто помирал со смеху. Кончилось тем, что нам пришлось взять извозчика и ехать в Милютины ряды. Когда я вышел из лавки Вьюшина с корзинкой в руке и объявил поджидавшему меня в санях Ивану Петровичу, что в нашем распоряжении имеются, кроме сюрпризной бутылки портвейну, еще ветчина, колбаса, икра и коробка сардинок, — мой художник едва не выскочил из саней; право, можно было опасаться, что от умиления он примется обнимать тут же и меня, и извозчика.
— Потемкин великолепнейший!.. Да ведь этак нас с вами сами ангелы, на собственных крыльях, внесут в резиденцию барышни Аннушки!.. Великодушнейший! ведь после этого я могу и две недели попирать своими недостойными ногами ее божественные чертоги!.. — восклицал, захлебываясь, Толстопяткин чуть не на весь Невский.
Но морозный ветер, дувший теперь нам прямо в лицо, заставил вскоре впечатлительного художника успокоиться поневоле: он до того прозяб, что у него, как говорится, зуб на зуб не попадал.
— Скажите, Иван Петрович, — спросил я дорогой, больше для его ободрения:- почему это вы зовете вашу приятельницу «барышней Аннушкой»?
— Да у меня уж такой обычай — крестить все и всех на свой лад, — отозвался он с заметной дрожью в голосе. — По происхождению она, видите, дочь чиновника — значит, по-моему, барышня; ну, а по всем прочим статьям сия особа ничем не отличается от любой деревенской бабищи и выходит просто — Аннушка. Так вот мне и подумалось соединить в ее прозвище приятное с полезным. Кроме того…
Толстопяткин, очевидно, хотел еще что-то добавить к этой остроумной характеристике, но в ту минуту мы уже подъехали к воротам указанного им дома. Калитка благополучно впустила нас, оказавшись не запертой и без дворника. Мы стали взбираться по черной лестнице в самый верх. Остановись здесь и нащупывая рукою дверь и звонок, Иван Петрович таинственно предупредил меня:
— Если я по-сочинительски врать буду, не препятствуйте мне, а только громче поддакивайте, что все, мол, святая истина: для легчайшего проникновения в оную резиденцию, это уж так но церемониалу полагается…