— Тише, глупенький, — прошептала она, улыбаясь. — Зачем вы кричите и пугаете вашу жену?
Защипнув его щёки сильными пальцами, она опять поцеловала его тем долгим ноющим поцелуем.
Он чуть не задохся. Голова его кружилась, но сон прошёл.
Светало. Он протянул руки к Полине Марковне…
Когда утром он возвращался к себе, и золотая рожь волновалась кругом как море, вея на него медовым ароматом, он горделиво поздравлял себя с победой. Это была его первая победа. Но в глубине души таилось сознание, что победа эта похожа на поражение, и что, во всяком случае, она и последняя.
Осенью он женился. Полина Марковна сказала ему после венца, что он — честный человек, и сконфузила его… Разве он не по любви женился? Он с недоумением посмотрел на жену и впервые заметил, что она старовата для него, и что другой, на его месте, пожалуй, действительно, «хвостом прикрылся бы».
— Ах, зачем?.. — с тоской спросил он себя теперь.
Он находил, что все последующие четыре года его жизни с Полиной Марковной неопровержимо доказали только, что поступил он неразумно, действительно. Куда девалась его любовь к Полине Марковне? И вообще ко всему американскому? Не этот ли американизм, — спрашивал он себя, — был причиною его охлаждения к ней? В самом деле, неприятно, когда у жены сильные руки, и она играет тобою как мячиком, а главное, щиплет тебя за щёки. От этих щипков у него случались синяки. Она была самая безукоризненная жена, правда; дом держала в порядке и даже в некотором блеске; всегда у неё служили образцовые кухарки; умела принять гостей и сделать так, чтоб им не было скучно; она была умна и более или менее начитана, хотя ничего не смыслила в поэзии, но не смыслить в высоком считалось в то время модной добродетелью, и это не кидалось в глаза; зарабатывала в год до тысячи рублей и ни гроша не стоила мужу, принеся ещё, кроме того, в приданое, более двухсот десятин великолепнейшего чернозёма; считалась первой музыкантшей в городе, несколько бездушной, но с замечательной беглостью; вообще, чуть ли не во всех отношениях, она стояла целой головой выше дам, которых знал Иван Иваныч. Наконец, она его любила слепо, сумасшедшей любовью. Он это знал и думал, что было бы лучше, если б она так же простыла, как и он.
— Я неблагодарен, гнусно неблагодарен, — говорил он себе, — что плачу ей равнодушием, скрытым, похожим на какую-то тихую ненависть. Но что же делать, если я не люблю её? Она для меня так вот противна как служба, на которую она же меня заставила поступить. Противна и баста!
Он с отвращением припоминал разные мелочи, которые, накопляясь, воздвигли между ним и Полиной Марковной целую стену. По утрам она долго лежит в постели, в комнате с закрытыми ставнями, и кричит оттуда нежным голосом, чтоб он пришёл, — выслушал её сон. И это каждый день, потому что ей всегда снится что-нибудь удивительное! Он повинуется и даже притворяется, ласкаясь к жене, а в душе его кипит досада. Затем Полина Марковна встаёт и прежде всего полощет горло, но так громко, что хоть уши затыкай. Всё это смешные пустяки, но они раздражают его. За чаем она много ест, и когда он уходит на службу, то, сияющая и красная от усердной еды, целует его жирными губами, от которых пахнет ветчиной или сыром. О персидском марше, который прежде ему так нравился, он уже и не говорит: этот марш сделался его истинным мучением, так часто исполняет его Полина Марковна, — конечно, чтоб восхитить мужа. Приветливая со всеми, она холодна и почти жестока с прислугой, для которой, за разные провинности, установила штрафы, взыскиваемые с неумолимой аккуратностью при выдаче жалованья. Иван Иваныч, потихоньку от жены, возвращает штрафы прислуге под предлогом платы «на чай», но это всё-таки мало примиряет его с некрасивостью факта. Самое же неприятное в Полине Марковне — привычка разглаживать себе пальцами брови, чтоб они лучше лежали. Такую же привычку имела мать Ивана Иваныча, но тогда привычка эта не казалась ему невыносимой, а теперь его всего коробит. Отчего это? Он не мог себе объяснить этого. Но, конечно, думал он, из-за какого-нибудь жеста нельзя же взять да и разлюбить человека. Нет, тут что-то другое. «Тут всё вместе — вот что!» — неопределённо решал он.
Случались и ссоры между ними — пока без скандалов, без крика и брани, но всё-таки тяжёлые. Они расходились по разным комнатам и молчали. Иван Иваныч тихонько рвал на себе волосы и проклинал час, когда познакомился с Полиной Марковной. Грудь его болела от немого гнева и тупого отчаяния. Полина Марковна кидалась на постель, лицом в подушки, или на диван, и плакала, находя, вероятно, что муж мало её любит, иначе не спорил бы с нею. К обеду или чаю она выходила с красными глазами и лицом, покрытым багровыми пятнами. Эти ссоры вызывались преимущественно несогласиями в политических вопросах, так как Иван Иваныч не выносил в близких людях сколько-нибудь консервативных идей. Чем сильнее втягивался он в чиновничью жизнь, с её сплетнями, интригами, попойками, послеобеденными снами, картами и проч., тем ревнивее оберегал он клочки идеала, оставленного ему в наследство ранней молодостью. Его раздражало, когда неделикатно тревожили эти реликвии, составлявшие единственное украшение его внутреннего мира. Губы его дрожали, и он говорил себе со злостью:
«Всё стерплю, Господь с нею; но этого — нет! — Этого нельзя!»
Однако же, когда приходило время спать, супруги заключали мир, и обе стороны оставались довольны, потому что натянутое положение терзало их, и они рады были выйти из него. Шаг к примирению делала Полина Марковна, обыкновенно за ужином, вдруг подкладывая мужу лакомый кусочек и ласково прося его, чтоб он съел его. Он, радуясь перемене ветра, начинал думать, что не следует ссориться из-за убеждений, что просто смешно оскорбляться неодинаковостью взглядов на вещи, что впредь спорить с женою он не будет, и протягивал ей руку, улыбаясь, а она отвечала, вся сияющая, чувствительным щипком, от которого он слегка морщился.
«К чему это я всё о ней, да о ней?» — подумал Иван Иваныч, отгоняя от себя назойливый рой воспоминаний, и потускневших от времени, и совершенно свежих, и нетерпеливо ударил по земле тросточкой, так что влажный песок брызнул.
«Нет, никуда от неё не уйдёшь, нигде не спрячешься!» — прошептал он с тоской и встал.
Послышались голоса и шорох листьев. Шли с правой стороны. Иван Иваныч тревожно прислушался. Голоса становились яснее, часто звенел молодой женский смех, мелодично замирая в тихом шуме, которым осень наполняла желтеющий сад, и ему вторил мужской хохот, счастливый и сочный. Вот показалась, наконец, и сама пара. Иван Иваныч узнал Лозовского и Свенцицкую.
Лозовский шёл в чёрной пуховой шляпе и походил на красивого итальянского бандита, такой он был бородатый, черноглазый, и такая у него была походка — твёрдая и самоуверенная. Свенцицкая расцвела за лето и производила впечатление розы, внезапно распустившейся в этом блекнущем саду. Тиролька с огромными полями и розовыми лентами бросала на её смеющееся и сверкающее молодостью лицо какую-то горячую тень. Золотые волосы, мягко кудрявясь, падали до плеч и чуть-чуть развевались ветром. Бледно-зелёный бант был прикреплён на груди, и концы его теребила загорелая ручка с длинными пальцами. Во всей её фигуре, тонкой и соразмерной, была бездна чего-то милого, какой-то своеобразной грации, чего-то, что не встречается у других женщин, что составляет её особенность.
Иван Иваныч смотрел на неё во все глаза, и сердце его билось как от испуга.
«Вот она, эта девушка», — думал он. «А вот её жених», — подумал он, ревниво взглянув на Лозовского, и приподнял фуражку; ему вдруг показалось чрезвычайно важным, узнает его или нет Свенцицкая.
Лозовский ответил на его поклон по-приятельски, сверкнув белыми зубами и бросив ему радостный взгляд. Свенцицкая сделала серьёзное лицо и кивнула головой, бочком, как и в тот раз. А он стоял и улыбался. Он слышал шум её платья, и ему казалось, что мимо проходит сама весна, существо идеальное, недосягаемое, но всё-таки ведающее, что на белом свете живёт некто Иван Иваныч Чуфрин.
Когда пара скрылась из виду, и голос девушки совсем стих в отдалении, Иван Иваныч поднёс платок к лицу. Лоб его горел, ему было жарко. Кругом сад казался пустыней. Природа засыпала, слабо борясь ещё с дремотою, но уже чувствовалось, что зима не за горами. Молодой человек долго с завистью смотрел вслед за исчезнувшею парой.
Целую неделю затем он тосковал самым мучительным образом, просиживал у открытого окна часы и угрюмо молчал, а в душе его слагались грёзы удивительно яркие, снились золотые, несбыточные сны, рассказать которых он никому не мог бы, потому что и слов не достало бы, и стыдно сделалось бы, как бывает стыдно девушке, впервые открывшей в себе что-то, что даёт ей право на мечту о милом. Когда же он покидал на время этот никем посторонним незримый, фантастический мир, благодаря службе, или гостям, или Полине Марковне, то действительность только ярче выделяла пред ним блеск этого странного мира, такою она казалась тёмною и пошлою. Но бывали моменты, когда и она загоралась ярким светом точно небо, на котором в ненастье вспыхивают радуги. Моменты те были встречи со Свенцицкой и разговоры с ней, и иногда длились целые вечера, так как Свенцицкая стала бывать у Чуфриных всё чаще и чаще, преимущественно вместе с Лозовским, вечно радостным и ликующим. Разговоры велись обо всём — о том, что денег в России мало, урожаи плохи, мужик голодает, о том, что классицизм вреден (тогда он только что вводился), что Некрасов — великий поэт, что Фурье — симпатичнейший социолог, что свобода совести — залог благоденствия народов, что провинциальная среда заедает. Велись они весьма обыденно, больше общими местами. Но Ивану Иванычу не было до этого дела. В некоторых фразах Сонечки, он узнавал свои фразы, которыми выстреливал шесть лет тому назад, и которые были заимствованы из тогдашних журналов. Он радовался этому и отвечал такими же фразами, на которые Сонечка только вскидывала на него глазами, как бы в знак солидарности с ним. А он напрягал память и опять произносил что-нибудь красивое, опять выхваченное из какой-нибудь книжки «Современника» или «Русского слова». Вообще в присутствии Свенцицкой он сильно заботился, чтоб произвести хоть небольшой эффект своей особой, оживал, глаза его горели, и пальцы рук слегка дрожали, он смеялся (немного ненатуральным смехом), шутил, рассказывал анекдоты, был усиленно ласков с Лозовским и замечал, что и ходит, и сидит, и говорит иначе, чем в обыкновенное время — как-то уже чересчур красиво, точно, помимо его воли, сама его фигура заботится о том, чтоб быть приятной.