Сквозь ветхий потолок действительно раздавалось глухое, ворчливое пенье и явственно разбиралось:
«Воскресни ж, Озирис, явися к нам вновь
В сердцах наших править и мир и любовь!»
— Второй день живет, все про мир да любовь поет, — продолжала женщина, — а денег только пять целковых уплатил, остальные, говорит, из Самары телеграфом вышлют. Ах, господин… уж согласитесь доброе дело с концом сделать! Представьте разбойника!
Отчасти плененный некоторыми прелестями Марьи Лукьяновны, отчасти вновь воспылав тайной надеждой, в связи с приключением, где-то как-то заполучить наконец оседлавший воображение огненный стакан «пирта», Мустаняйнен, потоптавшись, сказал:
— Та. Се телано, а вы, мамуска, не упиватесь. Я поехала.
Взяв рубль мелочи, выслушав пылкие благодарности и благословения, Мустаняйнен вышел на улицу, направляясь к трамваю. Адрес «Повилика» Марья Лукьяновна записала ему на бумажке.
Случайно подняв взгляд, шкипер увидел в открытом окне мезонинчика скуластое, курносое, большеротое, с ввалившимися глазами, лицо взлохмаченного, длинноволосого брюнета; субъект этот, нахмурившись, смотрел на финна тоскливым пронзительным взглядом.
— Какой сусело (чучело), — вполголоса пробормотал шкипер, сворачивая за угол.
III. Хибаж кинулся в пространство
Должно быть, за двадцать лет жизни с мужем Марья Лукьяновна хорошо изучила привычки своего повелителя, так как Хибаж действительно отправился в «Повилик». Произошло это так.
Сидя на извозчике в ожидании Мустаняйнена, Хибаж заметил, что правая его нога свесилась с пролетки и, находясь без точки опоры, то выпрямляется, то сгибается. Такая необеспеченность ноги перевела мысли Хибажа на все свое развинченное запутанное положение, неизбежную встречу с женой, растрату жалованья, выговор по службе и покаянное, на целую неделю, настроение. Слабые натуры охотнее бросаются назад, в тину порока, чем вперед, к мужественной расплате за совершенное — единственно из трусости, а не из молодечества. Оттянуть страшный момент объяснений и покаянной тоски, хотя бы ценой новых проступков, — было единственным желанием Хибажа, когда, вспомнив пропитые восемьдесят рублей решил он, с легкомыслием негра, пытающегося потереться носом с собственным отражением в зеркале — выиграть эти восемьдесят рублей на биллиарде, — игра, которую он знал достаточно плохо для того, чтобы быть всегда в проигрыше.
Зная, что пьяного, по крайней мере — наружно, его в ресторан не пустят, Хибаж, послав Мустаняйнена мысленно в самые глубины Финляндии, осторожно вылез из пролетки и с проворством, какого трудно было ожидать от пожилого грузного человека, шмыгнув за угол, нанял нового ваньку, которому повелел ехать в баню. Там он посидел минут десять в холодной ванне, выпил шесть полбутылок содовой и, совершенно перестав шататься, но с красными глазами, и, по существу, пьяный, как кот, нализавшийся валерьяновых капель, поехал в ресторан «Повилик», вспоминая добродушного шкипера с жестокостью лошадиной щетки. Он был возбужден до крайности и мысленно швырял казенные дела в голову трезвых прохожих.
«Повилик»! Кто из петроградцев не знает этого желтого двухэтажного зданья, приютившегося с незапамятных времен в центре города?! Когда-то здесь сиживали Некрасов и Белинский, Достоевский и Герцен. Буйная жизнь 20-го века похитила его лавры, поместив их в суповых судках ресторанной периферии во всевозможных «Шато», «Ярах», и «Москвах», и «Белградах». Но еще до войны, утром и после четырех дня, можно было видеть у стойки плотную массу вспотевших от жевания, затылков, кокард и форменных петлиц служащих всевозможных ведомств, утолявших до- и послеслужебный аппетит горячими готовыми закусками. И пирожками, и рюмками, и кружками пива. Все это, выпитое когда-то, образовало бы теперь новую Лету, реку забвения, в которой без труда погибла бы память десяти поколений. Теперь «Повилик» дорог, невкусен и избегаем. Знаменитые пирожки ссохлись до величины американского ореха. Однако, внизу, в биллиардной, как раньше, так и теперь, жизнь всецело подчинена законам столкновения упругих тел и тому набившему оскомину правилу, что «угол падения равен углу отражения».
По широкому тротуару, отрезавшему мир от подвальных окошек биллиардной, переливается, сверкая всеми оттенками жизни, толпа наших дней: идут когорты бледных, гулящих, с сестрицей сбоку, постукивающих костылями раненых; звенят шпоры; кружечники, высматривая лицо подобрее, держат наготове значок, газетчики суют товар, не смотря в лицо покупателю, — сами желают знать — как под Верденом; а в тесных двух комнатах со сводчатым потолком и каторжным воздухом сорок — пятьдесят человек фанатически катают шары, волнуясь, раздражаясь и радуясь, как дети, если «с выходом под пятнадцатого» десятка летит под лузу. Однако подробно описывать нравы и постоянных посетителей (а это очень любопытный сюжет) мы здесь не будем, из уважения к Хибажу, спускающемуся в этом момент по крутой железной лестнице вниз.
Хибаж, на его несчастье, сразу увидел свободный биллиард, на котором, по плохости его, настоящие игроки упражнялись не очень охотно. Не успел Хибаж остановиться у биллиарда, как, по томительному выражению лица, трое профессионалов сразу учуяли «пижона», воспылавшего несбыточной надеждой выиграть в «Повилике». Хибаж часто ходил сюда, вечно проигрывал и всегда объяснял это чистой случайностью.
— Сыграем партийку! — сказал, потирая руки, сладенько улыбаясь и кривя набок голову, маленький прилизанный человечек, напоминающий мышь в сюртуке.
Сзади его, тоже «готовые к услугам», стояли двое: ловкий бритый человек с пустыми быстрыми глазами и выражением лица, как бы говорящим: «А мне все равно». Этот, играя левой рукой, был лучшим игроком в «Повилике»: третий, неуклюжий, развинченный молодой студент, готовившийся в «чемпионы» и игравший тоже неплохо, сильнее всех рвался к Хибажу, обещая самую приличную «фору».
Хибаж остановился на левше. Здесь он мог получить тридцать очков вперед и выиграть «фуксом». Левша действительно, поторговавшись, дал, с видом жертвы, Хибажу тридцать очков и, условившись играть по пяти рублей партию, принялся за работу. Изящно поджимая губы, пошучивая и как бы шаля, повел он Хибажа на прочной веревочке различных «ловушек», суть которых состояла в том, чтобы партнер, играя какого-нибудь шара, не сыграл его, а левше подставлял бы в разных местах биллиарда удобно и ловко играемые шары.
Хибаж буйно двигал кием, промахивался и плевался и на глазах толпы хихикающих зрителей проигрывал партию за партией. Он пробовал вырваться из цепких рук игрока, пробовал вести игру «на отыгрыш», «накатывать», «кидаться», но ничего не помогало. Левша играл, как коваль: шар за шаром летел от бойкого его кия в лузу, и не успевал Хибаж сделать 40–50 очков, как у артиста было 70 с хвостиком. Злоба, досада и усталость возвели похмельное состояние чиновника в степень адской пытки, и оставшиеся у него теперь восемь — десять рублей охотно отдал бы он за сотку спирта.
Вдруг кто-то легонько хлопнул его по плечу, он обернулся и увидел сияющее лицо Мустаняйнена, старик радовался, что нашел своего случайного знакомого.
IV. О Балмушах, политуре и других гадостях
Прежде чем рассказать о действительно страшных явлениях, перевернувших всю жизнь Хибажа, мы должны вместе с героем посетить одно место — место злачное. Нам нельзя обойти его. Целый год место это срасталось с Хибажем; показав место, мы тем самым покажем, от чего спасся Хибаж. Рассказ наш не веселый по существу, нет.
— Вейка! — удивился Хибаж, тоже немного радуясь, что хоть нечто похожее на товарища здесь с ним. — Как это вы меня нашли, позвольте узнать?
Мустаняйнен, таинственно улыбаясь, шептал:
— Вася сена росила риехать, осень плакает.
— Ах, так?! — Хибаж рассеянно смотрел, как левша, сколачивая шар за шаром, оканчивал партию.
Страх напал на чиновника. Он ведь проиграл еще двадцать рублей, почти все. «Вернусь пьяный как дым, легче брань снести, — подумал Хибаж, — а на жизнь возьму жалованье вперед». Просветлев, бросил он кий, уплатил проигрыш, взял покорно лукаво улыбающегося Мустаняйнена за рукав, вышел на Невский и сказал извозчику такой сложный адрес из двух улиц и номеров, что извозчик, почесав за ухом, не сразу, но догадался:
— Это в Балмуши, што ль?
— В они самые.
— Опять вотка пить? — сказал вслух укоризненно Мустаняйнен в то время как болтавшаяся между добродетелью и спиртом душа его утвердительно повторила: «Та, опять».
— Я тебя угощаю, — мрачно сказал Хибаж шкиперу. — Ты меня не оставишь?
— Мой — никокта! — кротко ворчнул старик, и глазки его замаслились.
«Балмуши» — красный кирпичный дом, грязный и мрачный, с извилистым проходным двором, помещается поперек двух захолустных рабочих улиц. Каменные ворота аркой с одной улицы вечно животрепещут разнокалиберным, входящим и выходящим народом, картуз, косоворотка, сборные голенища и пирамидальная шапка татарина-старьевщика постоянно мелькают здесь, редко разнообразясь скошенными набок галстуком и «монополем», с трудом застегнутым красными мозолистыми руками. Внутри двора сушилось белье и мрачно, придерживаясь за стенку, сосредоточенно передвигались «ханжисты».