«Кок-кок-кок!» — «Кок-кок-кок!» — «Кок-кок-кок!» — и, смолкнув, уступил место тихому мелодическому позваниванию.
Удерживаясь от крика, Хибаж чиркнул спичкой по коробке, плясавшей вместе с рукой. Огонь осветил знакомую обстановку, в которой, в общем, не было ничего страшного, но каждый отдельный предмет выглядел настороженно и грозно. Нельзя было определить, откуда раздается это глухое, жалобное «глон-глон!» — то перебиваясь, в стонущем, унылом слиянии, то отдельно, с мучительно долгими и потому еще более страшными паузами. Все смолкло, спичка, четвертая уже по счету, сгорела в пальцах, и Хибаж снова очутился впотьмах. В это время под окном раздались твердые, редкие, густые шаги, такие тяжелые, как будто при каждом опускании нога идущего пробивала землю: «Топ! Топ! Топ!» Собрав все мужество, Хибаж распахнул окно. Ничто не двигалось в темноте; дул умеренный ветер, шелестела черемуха, но очень близко по-прежнему раздавалось страшное «топ-топ!», и Хибаж вскрикнул. Ничего не понимая, даже не пытаясь понять, он притворил окно и бросился в спальню. Здесь слышалось ровное дыхание женщины детей. Хибаж осветил кровать, растолкал жену.
— Маша, — воскликнул он, стараясь не смотреть в ее заплаканные злые глаза, — ради господа бога, я не усну! У нас в доме неблагополучно. — Она встревожилась, села. — Кто-то ходит под окном, — задыхаясь, шептал Хибаж, — где-то звонят, шуршит везде, стуки раздаются… честное слово. Ты не слыхала?
— Спала я как убитая… повозись с тобой! — Марья Лукьяновна, надев туфли и накинув на голые плечи платок, зажгла свечу. — Ну, пойдем смотреть. Если только ты не с пьяных глаз это… канительщик… на мою голову…
Они обошли комнаты, кухню, вышли за дверь и, наконец, ободренные тишиной, обошли дом, но таинственные звуки больше не раздавались. Несколько раз, удивленный и даже слегка раздраженный этим, потому что его страх оказался бездоказательным, Хибаж шептал, принимая шорох деревьев за начало таинственных явлений:
— Вот, вот! Слышишь? — Но в ответ получал «дурака» и успокаивался.
Наконец они вернулись в гостиную.
— Вот что, — сурово заговорила Марья Лукьяновна, — допился ты до чертиков. Ложись и спи.
Хибаж, вздохнув, лег. Но упросил жену оставить ему свечу.
— Свечи полтинник фунт, — сказала женщина и ушла.
Хибаж лежал, безостановочно куря, и думал о таинственных звуках. «Стало быть, галлюцинация, — грустно заключил он, — допился, стало быть». Наконец он, почти успокоенный тишиной, начал дремать. Свеча догорела. Остаток фитиля, свернувшись набок, лег в растопленный стеарин, зашипел и погас.
Хибаж дремал. Вдруг он вскочил с выпученными глазами и упавшим от страха сердцем. Совершенно отчетливо в тишине раздался полувздох, полушепот, и шепот этот сказал мрачно: «Погибнешь! Погибнешь!» Готовый заплакать, чиновник, не смея ни закричать, ни пойти снова к жене, повалился ничком на кровать, с ужасом ожидая повторения страшных слов. Но больше ничего не было.
— Неужели от духов? Знамение!? — трясся Хибаж, крестясь и ежась под одеялом. — Господи боже мой! А вдруг это дедушка?.. Капли в рот спиртного не брал… Или мамаша!.. Восемнадцать лет было ведь мне, а из пивной за уши таскала… Охо-хо-о!.. Значит, пропал я… «Погибнешь, говорит, ты!» Нет, надо бросить, к дьяволу!.. Сорок мне, рано еще помирать, ведь… мальчики учиться хотят… Людей сделаю!.. Брошу, — повторил он с настоящим облегчением, чувствуя, что принял веское, твердое решение. Но ему показалось, что об этом нужно довести до сведения таинственных сил, дабы укротить и смягчить их. Весь мир представился ему теперь наполненным бестелесными, всезнающими, мрачными и безжалостными существами, от которых не скроешься? — Я не буду, — шепотом заявил из-под одеяла Хибаж, — духи!.. Дедушка, Петр Семенович… а может, Наполеон… обещаюсь и клянусь спасением грешной души Господи, прости и помилуй!
Он казался себе существом отвратительно скотским и грязным и, не замечая слез, плакал. Прошел час. Утомленный, разбитый и потрясенный, Хибаж наконец уснул.
Утром, за самоваром, Хибаж сидел как в воду опущенный. Прежде, чем проснулись жена и дети, он походил по двору, тщательно осматривая дом, но ничего не заметил. Внутри комнат тоже не оказалось ничего подозрительного.
— Я жильца пустила, — сказала Марья Лукьяновна.
— Хорошо, — покорно ответил Хибаж.
— Вот и хорошо, хоть с голоду не помрем. Пятнадцать рублей, на черный хлеб хватит.
— Манечка, я больше не буду, — вздохнул Хибаж.
— Бесстыжий ты лжец, вот что.
«Положим, словам она не поверит, — думал Хибаж, — десять лет обещаюсь. Однако что за птица этот жилец?»
Обратиться к жене с вопросом он боялся, ожидая раздражительных реплик, и, торопливо покончив второй стакан чаю, встал. В садике сидел Искандеров. Хибаж сообразил, что перед ним его жилец. Искандеров познакомился басом. Хибаж — сдавленным тенорком. Клетчатые брюки и длинные волосы жильца внушили ему и подозрение и почтительность. Несло от волосатого, мрачного Искандерова чем-то ученым.
— Где служите? — спросил Хибаж.
— Нигде. Пока отдыхаю.
— Умственные занятия предпочитаете?
— Отчасти. Я — свободный художник.
— Это как же?
— Вывески пишу. Как спали сегодня?
— Почти не спал, — неохотно ответил Хибаж и ушел.
Месяц прошел как всегда. Хибаж, получив от начальства очередной нагоняй за прогул, аккуратно ходил на службу, по вечерам читал газету или копался в огороде, а Марья Лукьяновна терпеливо считала копейки, выгадывая на пирог к празднику, и ругалась с лавочником, который, невзирая на штрафы, всегда нарушал таксу. Иногда вечером спускался вниз к хозяевам Искандеров. Он получил несколько заказов на вывески и заменил клетчатые брюки диагоналевыми. В жильце Хибаж открыл необычайную любовь к страшному и таинственному. Все разговоры Искандерова вертелись около привидений, мертвецов, ужасных историй с трупами и вампирами, покинутых домов и тому подобное.
— Да, что-то будет за гробом?! — вздохнул однажды Хибаж, припоминая памятную ночь страхов, когда голос сказал: «Погибнешь!»
— Оккультическое течение установило, — сказал Искандеров, — что после смерти у развратной души все страсти останутся ненасытными и вечно алчущими, как-то: пьяница будет томиться о вине, блудник — о женщинах, чревоугодник — о пищевом снабжении… И в этом есть ад!
— А если кто перед обедом выпивал по одной рюмке? — кротко осведомился Хибаж.
— М-м… гм… надо полагать, что… в соответствии. Так сказал ученый профессор Заратустра.
— Персидский волшебник, надо быть, — заметил Хибаж.
— Ах, как я рада, Гриша, — сказала Марья Лукьяновна, — запоешь ты там, заскулишь, так тебе и надо.
— Я же бросил, — мрачно ответил Хибаж, — да еще все это гадательно.
Восемнадцатого июня, то есть за два дня до получения жалованья, Хибаж стал мысленно раскладывать его по долгам и нужным покупкам. Оставались гроши.
— Черт знает, что! — сказал он. — Прошлое двадцатое было куда веселее!
Он вспомнил, как пил, как безудержно и напряженно хмелел, погружаясь в веселый, дикий туман восторженной бесшабашности, и выпивка показалась опять раем. Хибаж попробовал отогнать соблазн, вспоминая предостерегающий таинственный голос, и бедность, и домашние сцены, и утреннюю прогулку у реки, когда свежесть трезвых минут была пленительной, как купанье.
Однако проклятый червяк продолжал свое сосущее дело, и Хибаж если еще не решил напиться, то, во всяком случае, думал об этом упорно и грустно. С этой ночи, когда голос сказал: «Погибнешь!» — Хибаж в наказание до двадцать второго числа, когда должно было обнаружиться, исправился он или нет, спал от жены отдельно, на диване в гостиной. Неоднократно он испрашивал пощады, но Марья Лукьяновна не сдавалась.
Девятнадцатого, потрясенный внутренней борьбой, происходившей в нем. Хибаж занял у сослуживца три рубля и обошел с ними все аптеки по Невскому, покупая в каждой на 20–30 копеек калганных, померанцевых и коричневых капель, то есть спирта, настоянного на корице. Таким образом набрал он десять маленьких пузырьков, намереваясь по принятии их внутрь себя прийти к какому-нибудь решению.
В одиннадцать вечера Хибаж притворился спящим, потушил лампу и, полежав минут десять, подкрался к дверям спальни, прислушиваясь. Мирное дыхание жены говорило о безопасности. Хибаж пробрался в кухню, вылил содержимое пузырьков в квасную полубутылку, развел слегка напиток водой, очистил луковицу, отрезал кусочек, хлеба, посолил, съел перед рюмкой, налил, подумал: «Как в ресторане!» — вздохнул и выпил. После четвертой рюмки, повеселев и разговаривая сам с собою начистоту, грубо и прямолинейно, Хибаж думал: «А ну, сообрази же, Григорий, напиться завтра тебе или нет?!»