В другой раз какой-то молодой офицер в порыве восторга крикнул ей, когда она проходила мимо него:
– Клотильдочка, милая моя!..
На что Клотильда ласково переспросила по-русски:
– Что значит «милая»?
– Значит, что я тебя люблю и хочу поцеловать тебя.
– О-о-о! – ласково сказала ему Клотильда, как говорят маленьким детям, когда они предлагают выкинуть какую-нибудь большую глупость, и, такая же приветливая, мягкая, прошла дальше.
Ушла она из кафешантана под руку с полковником, озабоченно и грациозно подбирая свои юбки.
Случайно ее глаза встретились с Бортовым, и она, кивнув ему, улыбнулась и сверкнула своими яркими, как лучи солнца, глазами. На меня она даже и не взглянула.
Я солгал бы, если б сказал, что я и не хотел, чтобы она смотрела на меня. Напротив, страшно хотел, но, когда она прошла мимо меня, опять занятая своими юбками, с ароматом каких-то пьянящих духов, я вздохнул свободно, и Клотильда-кокотка, развратная женщина, с маской в то же время чистоты и невинности, с видом человека, который как раз именно и делает то дело, которое велели ему его долг и совесть, – Клотильда, притворная актриса, получила от меня всю свою оценку, и я не хотел больше думать о ней.
А мысль, что уже завтра я уеду на ту сторону, в тихую бухту Чингелес-Искелессе, обрадовала в это мгновение меня, как радует путника, потерявшего вдруг в темноте ночи дорогу, огонек жилья.
Поэтому после первого смущения я и ответил Бортову, горячо и энергично высказав все, что думал о Клотильде.
II
А под вечер того же дня с своим денщиком Никитой я уже устраивался в своем новом месте на самом берегу бухты Чингелес-Искелессе. Мы с Никитой, кажется, сразу пришлись по душе друг другу.
Никита – высокий, широкоплечий, хорошо сложенный хохол. У него очень красивые карие глаза, умные, немного лукавые, и, несмотря на то, что он всего на два года старше меня, но выглядит очень серьезным. И если на мой взгляд Никите больше лет, чем в действительности, то Никите – это очевидно – я кажусь, напротив, гораздо моложе.
Он обращается со мной покровительственно, как с мальчиком, и надо видеть, каким тоном он говорит мне: «Ваше благородие».
– Держите в ежовых рукавицах – будет хорош, – сказал мне ротный про Никиту.
Никита еще в городе, как самая умная нянька, сейчас же вошел в свою роль. Потребовал у меня денег, накупил всяких запасов, отдал грязное белье стирать, купил ниток и иголок для того, чтобы починять то, что требовало починки, – одним словом, я сразу почувствовал себя в надежных руках и был рад, что совершенно не придется вникать во все эти мелкие хозяйственные дрязги.
В то время, как я собирал в городе нужные инструменты, получал кассу, Никита то и дело появлялся и добродушно, ласково говорил:
– Ваше благородие, а масла тоже купить? А кострульку, так щоб когда супцу, а то коклетки сжарить? Три галагана тут просят.
– Хорошо, хорошо…
Сегодня же я купил и лошадь, и седло, и всю сбрую. Лошадь маленькая, румынская, очень хорошенькая и только с одним недостатком: не всегда идет туда, куда всадник желает. Впоследствии, впрочем, я справился с этим недостатком, накидывая в такие моменты на голову ей свой башлык: потемки ошеломляли ее, и тогда она беспрекословно повиновалась. Никита пошел и дальше, сшив моей румынке специальный чепчик из черного коленкора, с очень сложным механизмом, движением которого чепчик или опускался на глаза, или кокетливо возвышался над холкой румынки.
Мне так по душе пришлась моя румынка, что я хотел было прямо верхом и ехать к месту своего назначения, но Никита энергично восстал, да и я сам, впрочем, раздумал, за поздним вечером, ехать по неизвестной совершенно дороге – и поехали вместе с Никитой на катере.
Когда, приехав в бухту, я вышел и вещи были вынесены, боцман спросил:
– Прикажете отчаливать?
– Ваше благородие, пусть они хоть помогут нам палатку поставить, чего же мы с вами одни тут сделаем?
– У вас время есть? – обратился я к матросам.
– Так точно, – отвечал боцман и приказал своим матросам помочь Никите.
– Ну, где же будем ставить палатку? – спросил Никита.
– Где? – Это вопрос теперь первой важности, и, отогнав все мысли, я стал осматриваться.
Что за чудное место! Золотистый залив, глубокий там, вдали, слева, город виднеется, справа, на мысе, монастырь, здесь, ближе, надвигаются горы, покрытые лесом, в них теряется наша глубокая долина с пологим берегом, с этой теперь золотистой водой, с этим воздухом, тихим, прозрачным, с бирюзовым небом, высоким и привольно и далеко охватившим всю эту прекрасную, как сказка, панораму южного вида.
Кажется, отсюда видна гостиница «Франция», где живет Клотильда, или я обманываюсь? Но бинокль со мной. Конечно, видна…
– Где же, ваше благородие?
Да, где? Но где же, как не здесь, откуда видно…
– Здесь.
Никита стоял в недоумении.
– Да тут, на самом берегу, нас кит-рыба съест, а то щикалки… Туда же лучше…
И Никита показал в ущелье долины.
– Нет, нет, тут.
– Ну, хоть тут вот под бугорком, а то как раз на дороге.
Там в стороне был пригорок, и, пожалуй, там в уголке было еще уютнее и виднее. Между берегом и пригорком образовался род открытой, в несколько сажен в ширину, террасы. С той стороны терраса кончалась горой и лесом. Лучше нельзя было ничего и придумать.
Матросы уехали.
– Ну, вот и готова палатка, – говорил Никита, деловито обходя со всех сторон мою палатку.
– Може, чаю, ваше благородие, хотите? – спросил вдруг Никита.
– Хочу, конечно, и очень хочу.
Никита принялся за самовар, а я на разостланной бурке, на своей террасе, в тени каштанов, лежу и любуюсь тихим вечером.
Что за чудный уголок!
Через месяц-два здесь закипит жизнь, а пока, кроме меня и Никиты, никого, никакого жилья, никаких признаков жилья. Днем будут работать солдаты, рабочие, но на ночь с последним баркасом будут уезжать все в город.
Как будто утомленный работой, день тихо и мирно уходит на покой. Последними лучами золотится морская гладь, а справа, там, где бухта гористым мысом граничит с открытым морем, на самом краю мыса, на небольшом обрыве из-за зелени выглядывает белый монастырь. Вечерний звон несется оттуда, и он, как песня о детстве, о всем, что было таким близким когда-то, говорит мне родным языком, ласкает душу. Налево Бургас и, как огни, горят стекла его окон.
За моей же террасой косогор, затем опять терраса и спуск в долину. Это сзади, а сбоку косогор поднимается все выше и круче, и оттуда, сверху, глядят вниз обрывы скал, тенистые ущелья. В ущельях по скалам лес, а в лесу множество серн, фазанов, диких кабанов, но еще больше шакалов. Они уже начинают свой ночной концерт, – их крик тоскливый, жалобный, как плач больного ребенка. А скоро в темноте их глаза загорятся по всем этим скалам, как звезды, и там внизу, в своей белой палатке, я увижу уже два ряда звезд, даже три, потому что третий и самый лучший опрокинулся и смотрит на меня из глубины неподвижного моря. Он такой яркий и чистый, как будто вымыт фосфоричной водой моря.
От каких цветов этот аромат, непередаваемо нежный, который несет с собой прохлада ночи? А что за тени там движутся и проходят по воде? Тени каких-то гигантов, которые там вверху шагают с утеса на утес.
Вот одна тень приостановилась и точно слушает и всматривается в нас. А в обманчивом просвете звездной ночи все гуще мрак, словно движется что-то и шепчет беззвучно. Что шепчет? Слова ласки, любви, просьбы?.. Чьи-то руки, нежные, прекрасные, вдруг обнимут и вырвут из сердца тайну. Нет этих рук. Жизнь пройдет так в работе, труде, в скитаниях, в этих палатках. Удовлетворение – сознание исполненного долга.
Сознание, которое только в тебе. Для других ты всегда так же темен, как темна эта ночь.
Сегодня полковник, командир того резервного батальона, который будет у меня работать, когда я пожимал ему руку, извиняясь за испачканные руки, так как считал казенное серебро, с улыбочкой, потирая руки, сказал:
– Да, деньги пачкают…
Фу, какая гадость и как обидно, что нельзя устроить так, чтобы все знали, что ты честный человек.
Интересно, Бортов считает меня честным человеком? В нем много, очень много симпатичного – простота, скромность, но в то же время и что-то такое, что дает чувствовать, что верит он только себе.
Особенно неприятен его смех.
Какой-то сарказм в этом смехе, ирония и горечь. В эти мгновения он, всегда сильный, мужественный, умный, делается сразу каким-то жалким, и что-то старческое в нем тогда.
Никакой начальственности в нем, никакого хвастовства, самодовольствия. А человек, несмотря на свои двадцать девять лет, весь в орденах, занимает такое место. Хотел бы я видеть его в деле, – вероятно, скобелевское спокойствие. Недаром Скобелев и любит так его.
О себе, о своих делах никогда ни слова. Все, что слышал я о нем, я слышал от других. Но вот странно: все отдают ему должное и все в то же время говорят о нем таким странным тоном, как будто он уже покойник или кончил свою карьеру. Я считаю, что единственное, что опасно для него, это его любовь рассуждать, бранить свое начальство. Это может серьезно повредить его карьере, а иначе перед ним прямо блестящая дорога.