— Маша! — серьезно окликнул он ее. — Знаешь, Маша…
И когда она остановилась и шаловливо оглянулась, он продолжал:
— Маша, милая, пожалуйста, не бегай и не резвись. Ты уже стара для такого поведения, а я еще настолько тебя люблю, что мне неприятно видеть тебя смешной и жалкой.
Марья Павловна удивленно раскрыла глаза, лицо ее слегка дрогнуло, но она сейчас же овладела собой и с почти естественным смехом сбежала к ручью и, зачерпнув в ладонь воды, брызнула на Андрея Ивановича.
— Не смей дерзить! — крикнула она. — Талант!.. Нет, брат, не вышло ничего из твоего таланта! Ты быстро выскочил, как гриб после дождя, но, как и гриб, как только стал большой, так и испортился. Впрочем, я и не читаю тех органов, где теперь встречается твое имя.
Андрей Иванович достал платок и вытер им шею.
— Точь-в-точь так же брызгала ты на меня 15 лет тому назад. Видимо, это твой излюбленный прием кокетства. Вероятно, ты брызгала и на Вальдека и в других, но твои сестры замужем, а ты уже старая дева. Значит, прием неудачный. Не пора ли перестать?
— Но, серьезно, Андрей, почему я больше никогда не вижу твоего имени в печати? — спросила Марья Павловна немного натянутым, но дружеским тоном, вновь завладевая его рукой, но не глядя ему в лицо. — Ты появлялся все реже и реже… Не пишется больше, старик? Да? Нервы притупились? Лень, равнодушие одолели? Ведь тебе все равно, да? что делается на белом свете? Ты всегда был, как ты выражался, индивидуалист. Это значит, на общепринятом наречии, просто эгоист. Общественные вопросы тебя не задевали. О, нет! Ты жил собой: своими радостями, своими успехами, своими удобствами. Когда ты что-нибудь делал для других, то несомненно, что почему-либо это было нужно и для тебя. И вот результаты! Ты постарел, отяжелел, и источник твоего вдохновения иссяк. Бедный Андрей! Ты пережил самого себя. Ты не обижаешься, что я тебя жалею? Я — твой старый друг.
— Нет, я тронут, — сказал Андрей Иванович, нервно подергивая плечом и оттягивая свободной рукой ворот рубашки. — Вот как раз межевой столбик и поворот ручья, где когда-то было глубоко и водилась рыба. Теперь, однако, не только нет рыбы, но почти нет и воды. Оплакивая здесь всю свою жизнь, со всеми ее невзгодами, ты не помешала высохнуть ручью. Но ведь ты плакала с распущенными волосами. Для красоты. И никогда тебе не приходило в голову, что я сочинил всю твою жизнь, сделал тебя такой, какой ты осталась до сих пор. Я мог не только угадать, но знать наверно и точно, когда ты будешь плакать, будешь смеяться, когда побежишь и брызнешь мне в лицо. И что особенно странно и печально, это то, что, когда я увидал тебя сегодня после 10-ти лет разлуки, я не заметил в тебе ни одной новой черты, ни одного нового жеста. Изменилась только твоя наружность, но против этого ты бессильна. Маша! Скажи мне, пожалуйста, неужели ты так и осталась пьяной молодостью и любовью на всю жизнь и не заметила, как прошло твое время, как исчезла красота, как рушились все надежды и мечты?
Они остановились перед пересохшим ручьем, стоя рядом, но не глядя друг на друга. Андрей Иванович все еще дергал плечом, Марья Павловна вдруг притихла, а на ее побледневшем лице остановилась насмешливая, презрительная улыбка.
— Хочешь, я угадаю, — продолжал Андрей Иванович, усаживаясь на траву и доставая из кармана папиросы и спички, — ты ищешь слов, чтобы сказать мне что-нибудь очень обидное и злое. Так, конечно, должно быть. Ведь, по-твоему, я тебе сказал много неприятного, я тебя обидел. Но я тебя не обидел, Маша. Я, как старый друг, сказал тебе правду. Зачем же сердиться?
Марья Павловна все еще стояла и думала и вдруг усталым движением опустилась на траву рядом с Андреем Ивановичем и положила голову на его плечо.
Андрей Иванович молча докурил папиросу и бросил окурок далеко в камыши.
— Да, я больше не могу писать, — вдруг тихо заговорил он. — Ты права, Маша: мой талант иссяк. Плотно захлопнулась какая-то дверь, которую я прежде так легко умел отворить и из которой так и рвались наружу целые толпы образов и фантазий. Я не выдумывал свои рассказы: они сами напрашивались мне. Я был плохой писатель, Маша, но когда я перестал им быть, я понял, как велико было мое богатство и как беден и узок мир, когда его видишь только таким, каков он есть. У меня такое впечатление, Маша, будто я ослеп. Какие-то внутренние, зоркие, проницательные глаза во мне закрылись, и смысл вещей, лицо природы, души людей, нити отношений, движения чувств — все, что было для меня интересно и важно, вдруг перестало существовать, а остались струны без звуков, храм без бога, любимое лицо без любви. Остались факты и скука: вот трава, ручей, хлопчатые облака и заходящее солнце. Ночью взойдет луна, черт бы ее взял! и даст свет, тени, блики. Что мне делать со всем этим? Меня раздражает, когда кто-нибудь скажет: «Взгляните, как это красиво». Отчего он знает, что это красиво? Сам, что ли, понял и догадался? Нет! Никогда! Ему открыли глаза художники, поэты, композиторы, люди с внутренним зрением. Вот кто увидал и показал, кто создал красоту, которой нет и никогда не будет для людей без внутреннего зрения, если они не заразятся чужим пониманием. Разве мужик видит красоту природы? Он только привыкает к лесу, если жил в лесу, к степи, если вырос в степи. И любит то, к чему привык. Мое богатство заключалось в том, что я не только заражался, я непосредственно воспринимал красоту, я чувствовал ее и искал для нее выражения с такой же радостью, как влюбленный ищет слов для своей любви. А теперь я говорю просто: вот трава, вот ручей, вот розовые облака и заходящее солнце, и чувствую, что эти слова так же пусты и скучны, как слова: «Я тебя люблю», обращенные к той, к которой уже нет любви. И мне скучно, Маша; мне скучно…
Марья Павловна закрыла глаза и не шевелилась. Она думала о чем-то своем, и хотя слышала все, что сказал Андрей Иванович, его жалобы не произвели на нее никакого впечатления. Велика беда, что человек писал, а потом перестал писать! Она тоже когда-то пела, училась в консерватории, мечтала о сцене, но голос пропал, и ее честолюбие ограничилось уроками.
— Видишь, ты не угадал, что я ищу злых и обидных слов, — сказала она. — Но почему ты думаешь; что ты сказал мне какую-то правду? Я не заметила, как прошло мое время, как исчезли молодость и красота, как рухнули все надежды? Нет, Андрей, я заметила. Ты не нашел во мне ничего нового, точно 10 лет и не прошло. Только наружность. Я брызнула в тебя водой. Я шутила и… я была весела. Андрюша, зачем же мне было спешить… спешить показывать тебе, как эти 10 лет тяжело… тяжело легли на мои плечи; как сердце… устало…
Она перемоглась, быстро взглянула вверх в его равнодушное, строгое лицо и вздохнула.
— Зачем тебе надо было испортить мне даже этот день? Я забыла, что я уже не молода, по-прежнему глупа и по-новому одинока. С сегодняшнего дня даже тебя в моей жизни не останется. Таким, какой ты был, я знаю, тебя уже нет. Какая твоя правда? Ты и мной играл, как куклой, и заставлял меня смеяться или плакать по твоему желанию? Только это? Но есть еще другая правда: ты не сочинил, а просто испортил мне всю жизнь: у тебя не было никогда мысли жениться на мне, но ты не хотел, чтобы я вышла за другого. Ты никогда не любил меня, но тебе нравилось, что я тебя люблю, и ты поддерживал мое чувство, как мог. И теперь у тебя хватает жестокости сказать мне, что я плакала с распущенными волосами только для красоты, что и Вальдеку я брызгала в лицо, как тебе, что все это так мелочно, ненужно, ничтожно и глупо. Вся жизнь! Вся жизнь!
Она отвернулась, чтобы заходящее солнце не ослепило ей глаза, но не сняла головы с плеча Андрея Ивановича.
— Трава, ручей, вечернее небо, старая любовь и испорченная жизнь, — вдруг сказал Андрей Иванович и усмехнулся. — И все это факты, и все это так. И видишь, Маша, если бы я сейчас задушил или утопил тебя, или, если бы ты сейчас призналась мне, что любишь меня до сих пор, и умерла бы передо мной от стыда и горя, это тоже был бы только факт, и я бы не знал, что это красиво или уродливо, печально или глупо и смешно. Знаешь, я теперь думаю, что ты, пожалуй, была права, когда не хотела показывать мне сразу, что ты уже не молода и не весела. Так, как ты себя вела, было, пожалуй, хорошо. И ты хорошо сказала: «Тяжело… тяжело легли на мои плечи».
Он вдруг согнулся, закрыл лицо руками, и Марья Павловна почувствовала, как затряслось его плечо не то от смеха, не то от плача.
— Андрей! — испуганно позвала она, встала на колени и стала теребить егоза локоть. — Андрей! Что с тобой? Андрюша! Милый!
— Маша! — сказал он, не отнимая рук от лица. — Мне стало тебя жалко, Маша. Ужасно жалко! «Тяжело на твои плечи…» И теперь это все липшее, Маша. Я чувствую только жалость. Пойми! Если из горя нельзя создать красоты, лучше быть счастливым. Я помешал тебе быть счастливой и ничего не создал, ничего! Да! Мелочно, ненужно, ничтожно и глупо… Таким бывает всякое страдание, когда его не заметит талант, когда его не поднимет вдохновение, когда искусство не создаст из него красоты. Такое страдание унизительно и обидно, а я обрек тебя на него. Я ослеп, Маша, а твоя жизнь погибла.