(В толпе глухое рычанье.)
- Мы должны защищать революционное отечество от наседающих, обнаглевших... и т.п.
- Большевики не имели права сдавать на милость победителя судьбы крестьянства и рабочих...
(В толпе разноголосица, разноброд. Крики: "довольно! слышали!").
Почувствовав ненужность и бестактность окончания своей речи, главное, последней фразы, окончательно повредившей, Калабухов ахнул здравицей:
- Да здравствует!..
- Ура!..
- Да здравствует!..
- Ура!..
Однако оборвалось, выветрилось что-то, что с первых слов сгрудило вокруг него теплое, пахнущее неопрятным ночлегом полушубочно-шинельное прелево, а сзади от него слегка отхлынули вышедшие из вагонов его партизаны, полезшие за своими бумагами, - так иногда налетевший ветер сносит всю призрачную и лживую теплоту бабьего лета. Проверка была неизбежна и потому еще, что рядом, за вагонами, засопела недружелюбная кукушка, сопенье сменилось смешной мекающей погудкой; она-то, странным образом напомнив голос оратора, сдула весь дух убедительности, - словом, Калабухов увидал себя опять наедине с отекающей прямо на него нижней губой. Рабочий почему-то сознал за необходимое пожать Калабухову руку и поблагодарить за речь.
Встала глухая тишина, она казалась глуше от своей ограниченности, тишина не была повсеместной: рвались глухие вопли паровозов, шипели фонари и ластился шелестящий к крыше дождь.
- А все ж таки мы просим вас, товарищ Калабухов, предъявить ваши документы: теперь все научились говорить.
- За что ж ты меня благодарил?
- Сознательные рабочие и солдаты не могут доверять только словам, тяжело падало с обвисшей губы.
- Пожалуйста, вот мандат, подписанный т.т. Троцким и Мехоношиным...
- Вот документ от Ц. К. нашей партии.
- Вот...
- Вот...
- Президиум В. Ц. И. К.
В толпу обвисало:
Мандат.
Дан сей тов. Калабухову (Преображенскому) Алексею Константиновичу...
Обвисало в сторону Калабухова:
- У вас что же, двойное фамилие?
- Да, я во время революции присвоил себе свою литературную фамилию, псевдоним...
Уже давно погасли рассыпавшиеся за окном, на земле звезды - Воронеж потух вдали; справа в прояснившейся тьме, далеко в стороне, живое колебалось зарево.
- Что это, Юрий, как ты думаешь?
Северов поднял пухлые веки и буркнул:
- Аграрная программа. Красный петух.
- Не говори глупостей. Ты и так много делаешь их. Надо было тебе вступать в пререкания с этим председателем. Этот нелепый тон: штабс-капитан и т.д. Зачем это тебе нужно было, хочу я знать?
- М... м... Я устал сегодня. А ты, Алексей Константинович, говорил так, как будто по жестяному ведру бубнил. Плохо говорил, я поэтому, вероятно, так и рассердился. Можно делать глупости, но говорить их не надо, потому что делаешь их всем существом, а в разговоре...
- Ты засыпаешь, сегодня с тобой разговоры коротки. Иди спать.
Северов вдруг встрепенулся.
- Ерунда. Это способ самозащиты. В четвертом часу мне уже не хочется спать.
Он подошел к стеклу и стало вдруг ясно Калабухову, что черные волосы Северова - порожденье зыбкой и непроглядной темноты: сейчас они слились с нею.
- Люблю, - сказал Северов, - пожары.
- Да, да, и я радуюсь, - вдруг горячо отозвался Калабухов. - Это нужно, чтобы горели именья, поместья и всякая сволочь. Юрий, дорогой мой, нам сегодня устроили третье униженье со дня нашего отступления из-под Харькова. Эти проверки унизительны, но они пустяки перед тем, что со мной делали в Наркомвоене, в Москве. Большевики берут под подозренье всех и вся. - (Северов вернулся к столу). - Я же, они должны знать это, не изменю революции. Но они - не вся еще революция. Здесь - в крестьянском брюхе перевариваются наши законы. От них теплее, - посмотри: небу жарко. Я потому смотрю спокойно на недоверие к себе, что, как большевики, себя непогрешимым не считаю. Они считают себя безгрешными; может, они и правы, и следует сознавать свою бесспорность и категоричность, но я живой человек, я эту свою живучесть, последнее, что меня выделяет из огромного существа революции - не уступлю. Право живого - колебаться.
Северов привстал, перегнулся через стол и захохотал.
- Алексей Константинович, ты великолепный революционер, но ты никогда не увидишь новой земли и нового неба, именно потому. Для райской жизни даже на земле надо умереть и воскреснуть. Большевики сумели умертвить себя, они проходят страну смерти в мертвенном оживлении, сотрясаясь всеми своими теоретическими скелетами и суставами. Тебе сейчас живому человеку весело среди мертвецов, поэтому ты только радуешься, когда тебя берут за горло костяными пальцами: проверят и отпустят. Но ты, живя, можешь оживиться. Вот, например, если у тебя спишут в расход папу и маму, (мамы, впрочем, у тебя нет), - во славу райского, хотя бы и земного благолепия, что ты запоешь? Оживишься! У тебя это фамильное: твой отец (последнее время, когда он командовал бригадой, я его очень хорошо узнал) тоже живучий, как, между прочим, всякий кадровый офицер. Он не любит прикосновения к мертвому даже во имя вечного загробного блаженства, а потому теперь, вероятно, крепко держится за живой полковничий погон и за живой собственный особняк на Затинной улице вашей.
Вторая.
Смотришь, - кажется: не четырехлапый - четырехбашенный единорог, вооруженный золотошапой колокольней, с которой по ночам - прожектор, а белый бред столетий по Иловайскому (о, воспоминанья ученичества!), из преданий о Стеньке Разине окаменел на самом большом и самом плоском холме. Семнадцатый век - зубастый колонизатор, семнадцатый век - покоритель басурман, семнадцатый век - изящный кружевник, семнадцатый век сплел белокирпичное кружево кремлевских стен, пробил черные и грозные, как пустые глазницы, бойницы.
Город внизу Кремля, город округ сполз, опрокинутый в голубую чашу сентябрьской жары и драгоценного фруктового благоуханья (начало по новому стилю сентября), наш город перстнем надет на безыменный палец судоходной дельты. Наш город богат: золотится многоглавыми церквами и мечетями, разливаясь горьковатой желчью осенних бульваров, парков; он россыпью крыш, беспорядочно по старинке виясь, стекает к изумрудным предместьям, а эти - захлебываются плодовыми садами и огородами, ожиревшими в навозе. Справа - река, город наш метнулся к набережным, сбивая к набережным богатейшее месиво из бронированных холмов, асфальтированных выпуклостей, пыльных пустырей, булыжных мостовых, яростной налетая опрометью к пристаням, выедающим густую мякоть реки черными зубами.
Черные зубы пристаней скрежещут, черные зубы, вросшие песчаным деснам берега, стучат от волненья: им борта в июле вооруженных судов грозят полевыми трехдюймовками; и не только им, а... и...
...и горлу к реке оползающих улиц, добродушных, изумрудных, ставенчатых...
Кавказ и Меркурий.
Самолет.
Восточное.
Русь. у них - летящие имена; с них, как выжатая солнцем смола, струятся мирные десятилетия; от них сладко разит летними экскурсиями; эти прозвища - больные анахронизмы в жестокие дни всероссийской гражданской войны. Миллионнозубая скребница она - гражданская война; она прошлась по гладким ребрам быта; стал наш город хиреть после этой чистки, гниют многие заброшенные пристани, баржи и баркасы. Честной пред щепетильнейшими мировыми биржами пристани не легко выветривать дурманный яд огромных оборотов: миткалем, кишмишем, рыбой (рыбой, главное!), кожами (о, запах кож, вовеки незабываемый!), натуралом (да, да, натуралом тоже!), мазутом, керосином, шерстью, хлопком, шепталой, орехами, мясом, маслом и пр., и пр. - бараниной! Их не легко потерять, их, - рачительных, до глянца упитанных хозяев, не легко теперь пялить пушки на родной истихающий город, где рачительные хозяева множились по особнякам, по особнякам умирали и, говорят, вымерли. "Все в прошлом". Давно ли? Давно ли?
А нынче глаза вывески:
Кавказ и Меркурий, бархатный взгляд черной вывески:
Кавказ и Меркурий хлещет жгучая красная тряпка:
Р. С. Ф. С. Р.
А там, где:
Русь уже высыхает суриковая кровь на старой жести:
Пристань N 4.
НАЦИОНАЛЬНОГО ФЛОТА
той же:
Р. С. Ф. С. Р.
Вместо рачительных хозяев, акционеров, членов правления, директоров, управляющих, в застарелом запахе старых рогож мучат полы пристаней в клеш разряженные гологрудые матросы, матершиной загоняющие в Бога, венчиком на лбу носящие возмутительные слова БОЛЬШЕВИК, АЛМАЗ (там расстреливали офицеров), ЭКИПАЖ ЧЕРНОМОРСКОГО ФЛОТА.
"По этому поводу в некоторых щелях копошатся шептанья и припоминанья о "новороссийском позоре" и "севастопольских безобразиях". Так писала местная газета.
Впрочем, тупорылые торговые суда, отягченные по толстому носу трехдюймовками, после первого же выстрела... рассыплются... засаривая... течение... великой реки... смоляными... костями...
А в Кремле?
Страшно и кощунственно: архиерейский дом вмещает штаб революционного сводного отряда красноармейцев, недавно так переименованных из красногвардейцев. На щеке бывшей консистории горит надпись: