В ритуально восторженной атмосфере всеобщего поклонения наступил 100-летний юбилей великого основателя советского государства. По городам и весям покатилась волна собраний, пленумов, Ленинских симпозиумов. Союз писателей по этому поводу устроил торжественный пленум, на который из Гродно приехали и мы с Карпюком. Я посидел недолго и пошел с беспартийными друзьями в кафе. Карпюк же записался в число выступающих. Недавно прошел ленинский субботник, репортажи с которого печатались во всех газетах, и Карпюк именно субботнику посвятил свое выступление. В конце он сказал:
"Мы знаем, что в субботнике участвовал Владимир Ильич, видели на снимках, с кем он таскал бревна. Но с кем таскал бревна Леонид Ильич, "Правда" нам не показала. Или, может, Брежнев не участвовал в Ленинском субботнике, так пусть напишут". Сидевший в президиуме заведующий отделом белорусского ЦК С.Марцелев недобро нахмурился и, выступая в конце с подведением итогов, сказал: "Что касается выступления Карпюка, то этот человек начинает ходить по головам". Кто-то из "доброжелателей" Карпюка в зале радостно взвизгнул: "Ну, Алёша спекся!.."
Спустя недолгое время тот же Марцелев и его помощник Гниломедов приехали в Гродно с высокой миссией навести порядок в местном отделении Союза писателей. После основательной проработки вопроса в стенах обкома начали по одному вызывать писателей. Первой вызвали Дануту Бичель, которая нескоро вышла оттуда с заплаканными глазами и не стала объяснять, чего от нее добивались. Следующим был я. Разговор оказался стандартным доискивались идейных причин конфликта с местными властями. Стоило мне упомянуть о наглых происках КГБ, как проверяющие насторожились: "А вы об этом всем рассказали?" - "Не всем, говорю, но некоторым рассказал. В частности, корреспондентам из Москвы и Варшавы. (По всей видимости, напрасно я так сказал. Вскоре корреспондента одной московской газеты, приехавшего ко мне за интервью, обвинили в пропаже щетки из гостиничного номера и не разрешали уехать обратно. А варшавскому корреспонденту на Гродненской таможне устроили шмон по полной программе. Пропустив свой поезд, поляк уехал лишь сутки спустя.)
Карпюка допрашивали о причинах его неприязненных отношений с обкомом, на что Алексей сказал: "Как они к нам, так и мы к ним. Юбилейной Ленинской медалью наградили Ульяновича (секретарь обкома по идеологии) - за искусственное осеменение коров, а нам с Быковым за войну - фигу под нос. Это правильно?" Проверяющие лишь многозначительно переглядывались.
Цековцы вскоре уехали, но мы понимали, что одной проверкой дело не обойдется. В лучшем случае следовало ждать оргвыводов. Прежде всего в отношении Карпюка.
Моя жизнь в Гродно сложилась так, что друзей-товарищей я там приобрел немного. Интеллигенция в этом областном городе держалась изолированно, ни во что недозволенное не встревая, опасаясь потерять партбилет - "хлебную карточку", как некоторые цинично называли этот документ. Незадолго перед тем в пединституте арестовали старого профессора Ржевского, конечно же, за национализм, хотя он на людях даже не разговаривал по-белорусски. Но у него нашли какие-то белорусские книжки издания двадцатых годов. Журналисты областной газеты, где я продолжал работать, относились ко мне подчеркнуто сдержанно, если не сказать с опаской. Иногда я встречался с Борисом Клейном, когда тот не был занят в институте. Клейн обладал довольно развитым аналитическим умом, приправленным изрядною дозой врожденного скепсиса, что мне в общем нравилось. В отличие от многих преподавателей-доцентов, он знал современную художественную литературу, читал московские журналы и вполне дружелюбно относился к Карпюку. Хотя нередко высмеивал друга за его причудливые эскапады, особенно против начальства.
Однажды вечером Клейн пришел ко мне, мы посидели немного, и я пошел провожать Бориса домой. Самую важную часть разговора, конечно, припасали под конец, на улице. Клейн жил недалеко, в старой части города, возле тюрьмы. Прошли по улице в один ее конец, потом в другой. Разговор вели о Карпюке - как бы его сдержать, чтобы перестал лезть на рожон, сожрут же! Тем временем стемнело, людей на улице было немного. Возле самого подъезда дома, в котором жили Клейны, вдруг из темноты появились трое, заступили дорогу. Занятые разговором, мы даже не успели понять их намерений, как тут же получили удары в лицо - и я, и Борис. У того сразу свалились очки, я недоуменно крикнул: "В чем дело?" - и снова получил удар. Мы закричали. Один из нападавших торопливо перебежал на другую сторону узкой улицы, где стоял третий из их группы. Оставшийся вдруг приблизился к нам почти вплотную, но вместо того, чтобы ударить, тихо сказал: "Простите, ребята!" И не спеша пошел к остальным.
Я помог Борису отыскать в темноте его разбитые очки, мы молча постояли немного у подъезда, наблюдая, как те трое не спеша, направились в сторону тюрьмы. Что делать дальше? Недалеко было управление милиции, напротив КГБ. Но мы туда не пошли.
Мы вообще никуда не пошли - ни в тот вечер, ни завтра. Мы уже поняли, чьих рук это дело и что жаловаться - бесполезно. Опять же, не так уж они нас избили - синяков вроде не осталось. Стекла в очках Бориса скоро заменили, а я вообще вышел без потерь. Оставалось разве что благодарить Бога и ждать новых злоключений.
Назавтра я позвонил в Минск Николаю Матуковскому, корреспонденту "Известий", поведал, что с нами случилось. Николай Егорович повздыхал в трубку и сказал, что мне надо перебираться в Минск. "В Гродно тебя съедят заживо. Или убьют, что не лучше". Однако в Минске, куда я съездил несколько дней спустя, было тоже нелегко. Валя Тарас с Наумом Кисликом рассказали, что в Академии громят "группу националиста" Прашковича; за политику исключили из партии и выгнали с работы журналиста Виноградова, мужа писательницы Вакуловской. На очереди еще некоторые. Минск - не убежище.
В Гродно над нами что-то сгущалось, наливалось зловещим ожиданием. Мы не знали наверняка, но чувствовали: недоброе.
Однажды в редакции объявили: после обеда - закрытое партийное собрание. Закрытые партсобрания случались в общем нечасто. Обычно проводили открытые, на которые я, конечно же, не ходил. Карпюк вынужден был ходить, так как состоял на партучете в редакции. Пришел и сейчас, заглянул в отдел совработы, где я сидел. Лицо его было мрачным, и он сразу сказал: "Будут исключать". - "Кого?" - "Меня". Вот это новость: - "За что? Почему? Что случилось?"
Но что случилось, скоро стало известно.
Из горкома пришел представитель, объявил целый список прегрешений члена КПСС Алексея Карпюка и вынес на обсуждение предложение горкома исключить. Карпюка в редакции знали лет пятнадцать, некоторые вместе начинали работать с ним, и мало кто с пониманием отнесся к предложению горкома. Правда, знали и его строптивый характер, но уважали как героя войны - известного на Гродненщине партизанского командира. При голосовании только три или четыре коммуниста (преимущественно военные отставники) проголосовали за исключение, остальные склонялись к выговору. Представитель горкома свое задание не выполнил и ушел неудовлетворенным. Следовало ждать продолжения.
Продолжение не замедлило - спустя неделю Карпюка вызвали на бюро горкома и исключили единогласно.
Но Карпюк был не из тех, кто привык безвольно покоряться судьбе. Всю жизнь этот человек боролся с несправедливостью в жизни и других людей, и в своей собственной, где их тоже хватало. Все это, разумеется, требовало немалых душевных усилий и далеко не всегда удавалось.
В послевоенном Союзе писателей он долгое время пребывал в ранге молодого автора, но уже тогда обратил на себя внимание главным образом уникальностью собственного военного опыта, нашедшего достойное отражение в его книгах. Среди немалого числа профессиональных писателей, недавних военных политработников и журналистов, он, похоже, оказался единственным, кто сполна прошел все возможные круги военных испытаний: подпольную и партизанскую борьбу на оккупированной территории, фашистский концлагерь, кровавые фронтовые будни. Два тяжелых ранения - под Варшавой и в Берлине за несколько дней до окончания войны - не могли не отразиться на его здоровье. Особенно второе, когда осколок немецкой мины, разбив автоматный приклад за плечом, застрял в легком вместе с вырванным из телогрейки клоком ваты. Почти год раненый балансировал между жизнью и смертью в гнойном отделении подмосковного госпиталя и тогда дал себе клятву: если выживет, не возьмет в рот ни капли спиртного. Так повелели врачи. И эту клятву он в общем сдержал до конца своих дней.
Опыт военного лихолетья естественным образом вошел в его прозу, стал сюжетной основой широко известных карпюковских повестей и романов. Карпюк по долгу гражданина и коммуниста, как он его понимал, старался принимать деятельное участие в общественно-политической жизни области и республики. Не было ни одного сколько-нибудь представительного писательского форума в Белоруссии, где бы не выступал Карпюк. В те затхлые, застойные времена он не стеснялся сказать правду, которой внимали. Внимали, однако, не только единомышленники.