Я помнил, как однажды Павлов рассказывал мне о знакомом, который попросил у него денег, дав честное слово, что вернет их завтра, - и не приходил две недели; затем явился к нему ночью и со слезами просил прощения - и еще хотя бы пять франков, так как ему нечего есть.
- Что же вы сделали? - спросил я.
- Я дал ему денег. Я другому человеку не дал бы; но ведь он не человек, я ему сказал это. Но он промолчал и ждал, покуда я достану деньги из кармана.
Он улыбнулся и прибавил:
- Я дал ему, между прочим, десять франков.
У него не было душевной жалости, была жалость логическая; мне кажется, это объяснялось тем, что сам он никогда не нуждался в чьем бы то ни было сочувствии. Его не любили товарищи; и только уж очень простодушные люди были с ним хороши: они его не понимали и считали немного чудаковатым, но, впрочем, отличным человеком. Может быть, это было в известном смысле верно; но только не в том, в каком они думали. Во всяком случае, Павлов был довольно щедр; и деньги, которые он зарабатывал, проводя десять-одиннадцать часов на фабрике, он тратил легко и просто. Он довольно много денег раздавал, у него было множество должников; и нередко он помогал незнакомым людям, подходившим к нему на улице. Как-то, когда мы с ним проходили по пустынному бульвару Араго - было темно и довольно поздно и холодно, во всех домах были наглухо закрыты ставни, деревья без листьев еще особенно, как мне казалось, усиливали впечатление пустынности и холода, - к нам подошел обтрепанный, коренастый мужчина и хрипло сказал, что он только вчера вышел из госпиталя, что он рабочий, что он остался на улице зимой; не можем ли мы ему чем-нибудь помочь? - Voila mes papiers {Вот мои документы (фр.).}, сказал он, зная, что на них не посмотрят. Павлов взял бумаги, подошел к фонарю и показал мне их; там не было никакого упоминания о госпитале.
- Вы видите, как он лжет, - сказал он по-русски.
И, обратившись к бродяге, он засмеялся и дал ему пятифранковый билет.
В другой раз мы встретили русского хромого, который тоже просил денег. Я его уже знал. Когда я однажды - это было вскоре после моего приезда в Париж - вышел в летний день из библиотеки и проходил по улице, читая, я вдруг почувствовал, как кто-то просунул мне над книгой сухую, холодную руку, - и, подняв глаза, я увидел перед собой человека в приличном сером костюме и хорошей шляпе, хромого. Небрежным движением приподняв шляпу, он сказал с необыкновенной быстротой:
- Вы русский? Очень рад познакомиться, благодаря моей инвалидности, на которую вы можете обратить внимание, и будучи лишен возможности, подобно другим, зарабатывать деньги тяжелым эмигрантским трудом в изгнании, я вынужден к вам обратиться в качестве бывшего боевого офицера добровольческой армии и студента последнего курса историко-филологического факультета Московского императорского университета, как бывший гусар и политический непримиримый враг коммунистического правительства с просьбой уделить мне одну минуту вашего внимания и, войдя в мое положение, оказать мне посильную поддержку.
Он произнес все это, не остановившись, и я бы никогда не запомнил его длинного и бестолкового обращения, тем более что я половины не понял, - если бы впоследствии мне не пришлось слышать это еще несколько раз - и почти без изменений; только иногда он оказывался студентом не Московского, а Казанского или Харьковского университета и не гусаром, а уланом или артиллеристом или лейтенантом черноморского флота. Это был странный человек; я видел его случайно, вечером, в садике возле церкви Сен-Жермен де Пре - он сидел рядом с пожилой и грустной женщиной, согнувшись и опустив голову, и у него был такой несчастный вид, что мне стало жаль его. Но через три дня в кафе на площади Одэон этот же человек курил сигару, пил какую-то лиловую жидкость в особенно длинном стакане и обнимал правой рукой раскрашенную проститутку.
В тот день, когда он впервые подошел ко мне, у меня было всего шесть франков, и я сказал ему:
- К сожалению, я не могу вам помочь, у меня нет денег. Я могу вам дать франка два; больше мне было бы трудно.
- Три пятьдесят, пожалуйста, - сказал он. Я удивился:
- Почему именно три пятьдесят?
- А потому, молодой человек, - ответил он почти наставительно, - что три пятьдесят - это цена обеда в русской обжорке. - И, приняв опять свой благородный вид, он прибавил: - Благодарю вас, коллега. - И ушел, прихрамывая и опираясь на свою трость.
И вот именно он обратился к Павлову и ко мне.
- Вы русские? Очень рад познакомиться, благодаря моей инвалидности...
- Я уже это знаю, - сказал Павлов. - Мне известно, что вы учились в Московском и Казанском университете, были гусаром, уланом, артиллеристом и моряком. Не плавали ли вы на подводной лодке, между прочим, и не были ли в духовной академии?
- Вы его не знаете? - спросил он меня. - Я ему давал деньги уже пять раз.
- Знаю, - сказал я. - Я думаю, что насчет историко-филологического факультета это он увлекается. Но вообще он несчастный человек.
- Следующий раз вы обратитесь к другим, - проговорил Павлов. - В общей сложности я заплатил вам пятьдесят франков: я считаю, что таких денег вы не стоите. Не думайте, что я вам это говорю, пользуясь вашим плохим положением: если бы на вашем месте был какой-нибудь архиерей, я бы сказал ему то же самое. Вот вам деньги.
Павлов жил в очень маленькой комнате одного из дешевых отелей Монпарнаса. Он покрасил сам ее стены, прибил полки, поставил книги, купил себе керосинку; и когда у него набиралась известная сумма денег, позволявшая ему некоторое время не работать, он проводил в этой комнате целые месяцы, один с утра до вечера, выходя на улицу, только чтобы купить хлеба, или колбасы, или чаю.
- Чем вы все время занимаетесь? - спросил я его в один из таких периодов.
- Я думаю, - ответил он.
Я не придал тогда значения его словам; но позже я узнал, что Павлов, этот непоколебимый и непогрешимый человек, был в сущности мечтателем. Это казалось чрезвычайно странным и менее всего на него похожим - и, однако, это было так. Я полагаю, что, кроме меня, никто об этом не подозревал, потому что никто не пытался расспрашивать Павлова, о чем он думает, никому не приходило в голову, тем более что сам Павлов был на редкость нелюбопытен; он делал опыты только над собой.
Он прожил в Париже четыре года, работая с утра до вечера, почти ничего не читая и ничем особенно не интересуясь. Потом вдруг он решил получить высшее образование. Это произошло потому, что кто-то в разговоре с ним подчеркнул, что кончил университет.
- Что же, университет это не Бог весть что, - сказал Павлов.
- Вы, однако, его не кончили.
- Да, но это случайно. Впрочем, вы мне подали мысль: я кончу университет.
И он стал учиться: поступил на философское отделение историко-филологического факультета и занимался вечерами после работы - что было бы всякому другому почти не под силу. Сам Павлов хорошо это знал. Он говорил мне:
- Вот пишут о каких-то русских, которые ночью работают на вокзале, а днем учатся. Такие вещи напоминают мне описания военных корреспондентов; я помню, читал в газете о приготовлениях к бою, и было сказано, что "пушки грозно стояли хоботами к неприятелю". Для всякого военного, даже не артиллериста, ясно, что этот корреспондент в пушках ничего не понимал и вряд ли их видел. Так и здесь: скажут какому-нибудь репортеру, а он и сообщает дескать, ночью работают, а днем учатся. А пошлите вы такого репортера на ночную работу, так он даже своей хроники не сможет написать, а не то что заниматься серьезными вещами.
Он задумался; потом улыбнулся, как всегда:
- Приятно все-таки, что на свете много дураков.
- Почему это вам доставляет удовольствие?
- Не знаю. Есть утешение в том, что как вы ни плохи и ни ничтожны, существуют еще люди, стоящие гораздо ниже вас.
Это был единственный случай, в котором он прямо выразил свое странное злорадство; обычно он его не высказывал. Трудно вообще было судить о нем по его словам - трудно и сложно; многие, знающие его недостаточно, ему просто не верили - да это и было понятно. Он сказал как-то:
- Служа в белой армии, я был отчаянным трусом; я очень боялся за свою жизнь.
Это показалось мне невероятным, я спросил о трусости Павлова у одного из его сослуживцев, которого случайно знал.
- Павлов? - сказал он. - Самый храбрый человек, вообще, которого я когда-либо видел.
Я сказал об этом Павлову.
- Ведь я не говорил вам, - ответил он, - что уклонялся от опасности. Я очень боялся - и больше ничего. Но это не значит, что я прятался. Я атаковал вдвоем с товарищем пулеметный взвод и захватил два пулемета, хотя подо мной убили лошадь. Я ходил в разведки - и вообще разве я мог поступать иначе? Но все это не мешало мне быть очень трусливым. Об этом знал только я, а когда я говорил другим, они мне не верили.
- Кстати, как ваши занятия?
- Через два года я кончу университет.
И я был свидетелем того, как через два года он разговаривал с тем своим собеседником, с которым он впервые заговорил о высшем учебном заведении. Они говорили о разных вещах, и в конце разговора собеседник Павлова спросил: