Все-таки надо убавить громкость.
Ведь за стеной спят мальчики, мои подопечные из третьего класса: мертвый час, тихий час, или, как он там еще называется, этот час, когда детвору среди бела дня заставляют спать, а они, конечно, спать не желают, бузят втихую, рассказывают анекдоты, хохочут, уткнувшись в подушки… А как войдешь, глаза у всех зажмурены, будто спят крепким сном, даже похрапывают.
Я у них пионервожатый. Сейчас каникулы. И, увы, каникулы уже кончаются — последняя неделя августа.
Нынешним летом мы опять живем близ Вереи: есть такой старинный городок, кто бывал, тот знает, а кому не довелось — не много потерял.
Но природа здесь вполне приличная. Речка есть, Протва, хотя и холодная очень. А так леса, леса. И на территории нашего пионерского лагеря большой плодовый сад.
Как раз под моим окном растет яблоня. Сейчас на ней уже зрелые яблоки. Много. Рвать их нам разрешают, и мы их рвем и едим сколько влезет, хрумкаем, а будто и не убавляется — столько этим летом яблок. Вся Верея и все окрестности Вереи — сплошные яблоки. Местная ребятня вместо камней швыряет друг в дружку яблоками. И по речке Протве почему-то все время плывут яблоки…
Так вот, об этой яблоне, что под моим окном.
Когда в самом начале лета мы приехали сюда, еще все яблони были в цвету. И эта моя яблоня тоже была вся в белых цветах. А каждый цветок — это будущее яблоко. Я тогда посмотрел на эту сплошную, без единой прогалины, белую, чуть розоватую пену и подумал: господи, сколько же это в конце концов окажется яблок на одной-единственной яблоне? Миллион?..
Потом цвет сошел. И впрямь, на месте каждого цветка оказалась завязь. Завязи быстро крупнели, набухали и вскоре стали вполне похожи на маленькие яблочки. Конечно, есть их пока было нельзя — жуткая кислятина, слезами изойдешь.
Но с каждым днем круглые комочки делались все больше.
И тут я стал замечать, что они, эти еще не созревшие яблоки, стали осыпаться. По ночам, при полном безветрии, я слышал сквозь сон, как они сыплются наземь. Поутру ими был усеян весь круг, что под сенью яблони.
Сначала я заподозрил, что это мои подопечные мальчишки из баловства, из озорства, из общеизвестной мальчишеской страсти ко всякому разрушительству трясут дерево — и эти зеленые кислицы падают дождем.
Но мальчишки дали мне честное слово, а я им верю.
Тогда я испугался, что, может быть, это большое дерево заболело какой-то болезнью. И с тем я пошел к садовнику, которого мы прозвали Спотыкач, потому что на самом деле он был Ерофеич. Я поведал ему о своих наблюдениях, повел его к своей яблоне.
— Нет, — сказал Спотыкач, оглядев дерево и падалицы вокруг него, яблоня здорова. Все в порядке,
— Но почему же?.. — удивился я.
— Видишь ли, сынок, — вздохнул Ерофеич, — природа все, понимаешь, с запасом делает. Со страховкой… Могли, например, заморозки цвет попортить, могло побить градом. Птицы могли склевать завязь. Однако все обошлось этим летом — хорошее нынче лето.
— Да, — согласился я.
— Так вот. Теперь, ежели бы всем этим яблокам выжить, каждому дойти до полной зрелости, то пропало бы само дерево. Оно бы такого не выдержало груза, пообломались бы ветки от тяжести… И вот она, яблоня, сейчас сама лишнее скидывает, Отряхает заранее. Чтобы ей под конец выдюжить… Понял?
— Да, — кивнул я.
— Вот и ладно, — закончил беседу садовник, — Так что ты не волнуйся. Все идет, как положено, Яблок с этого дерева и тебе и твоим огольцам вполне хватит — будет их столько, сколько надо. Лето нынче хорошее.
Он не ошибся, Ерофеич. Он оказался прав.
И яблоня оказалась права, когда она избавлялась от лишнего. Вон сколько на ней сейчас налитых, спелых, ярких, замечательно вкусных яблок.
Ну, хватит. Надо поберечь пластинку. Ни в одном магазине теперь ее уже не купишь.
Между прочим, это моя пластинка. Не то что моя, а но казенная, как проигрыватель, а совсем в другом смысле — моя.
Именно я пою на этой пластинке. Я — Женя Прохоров.
2
А там, в Липецке, тоже было очень много деревьев. Там, я помню, весной тоже цвели яблони, вишни, черемуха. Но я тогда еще плохо различал, где какое дерево. Наверное, там больше всего было лип — поэтому, я думаю, и город назывался Липецком.
Это я очень хорошо помню: деревья огромные, раскидистые, заслоняющие небо.
Вообще-то я очень мало что запомнил из той моей детской, детдомовской поры. Разве что накрепко врезались в мою память какие-то совсем незначительные и пустяковые вещи.
Есть такое выражение — нить памяти.
Так вот для меня этой нитью, самым ее началом, и вправду оказалась нить — простая нитка. Белая нитка, которой было обметано по краю мое байковое одеяло. Ночью я этим одеялом укрывался и спал под ним. Зато в мертвый час (там он, конечно, был тоже) я нашел себе прекрасное занятие, позволявшее этот час скоротать. Я потихоньку распутывал белую нитку. А она была заплетена довольно хитро — уголками, загогулинами. Поэтому работа была довольно кропотливая, медленная: за каждый мертвый час я успевал распутать всего две-три загогулины. А их на одеяле было сто или даже больше — я тогда еще не умел считать далее ста. Кроме того, такой же белой ниткой был обметан и другой край одеяла, тот, что в ногах. И, покончив с одним краем, можно было приняться за другой. Стало быть, этой работы мне бы хватило очень надолго,
Однако мне не суждено было завершить начатого дела — я добрался всего лишь до половины верхнего края, и на том все оборвалось.
В один прекрасный день нас собрали в самой большой комнате детдома, где мы обычно играли в разные игры, водили хороводы, пели, а еще там делали утреннюю зарядку.
Это была большая комната, увешанная разноцветными флажками и гирляндами, которые мы сами вырезали и клеили. И висел там портрет Володи Ульянова когда он еще был кудрявый мальчик, когда он еще не знал, что он Ленин.
В этой большой комнате стояло пианино, на котором Роза Михайловна наша музыкальная воспитательница — играла, когда мы плясали и пели. А потом это пианино запирали на ключ.
То есть сперва его оставляли незапертым, и, понятное дело, то один из нас, то другой, пробегая по залу, не отказывал себе в удовольствии поднять крышку: трам-блям… чи-жик, пы-жик…
Я тоже себе не отказывал. Только мне вовсе не хотелось заниматься этим на ходу, на бегу. Я залезал на вертящуюся табуретку, усаживался поосновательней и брался за дело. Тыча в клавиши одним пальцем, я наигрывал разные песни, которые слыхал по радио — у нас в спальне висел репродуктор. Нет, это было удивительно интересно: тычешь в белые, в черные клавиши — и получается настоящая песня, только без слов. Правда, на первых порах я частенько ошибался и ударял невпопад, не по той клавише, по соседней, и вот, когда случалось такое, меня всего передергивало, будто тебя кто ущипнул, выдал по лбу крепкий щелчок: мы ведь друг другу иногда выдавали…
Но постепенно я стал разбираться во всех этих бесчисленных клавишах, они все уже были знакомы мне, и еще до того, как нажать костяшку, я заранее знал, каким она ответит голосом. К тому же выяснилась одна презабавная хитрость: ту же самую песню можно было сыграть и левей, и правей, и посередке, только при этом выходило, что если у левого края, то песню эту вроде бы тянет бородатый такой толстобрюхий мужичище, а если у правого края, — то будто бы даже не человеческий голос выводит эту песню, а птичий, совсем маленькая птичка, вроде канарейки. Посередке же было в самый раз.
А потом мне надоело всю эту работу делать одним пальцем: пальцев-то у меня было порядочно — на одной руке пять и на другой руке пять. Чего им бездельничать? И я их, голубчиков, всех до единого запряг в дело. Десять пальцев — десять клавишей. Ну-ка, дружно… Однако первые опыты дали то же, чего без лишних забот добивались мои детдомовские сверстники, шлепая ладонями: трам-блям… хоть уши затыкай!
Лишь постепенно я разобрался, что к чему. Я, потея от усердия, ощупью находил нужные клавиши и как бы подцеплял их одну к другой: вот эта годится… эту же прочь, долой, фу… А эта? Эта нужна, этой мне как раз и не хватало для полной, для яркой, для жуткой, для распрекрасной красоты!
В общем, я не знаю, как бы еще далеко я подвинулся в своем знакомстве с этой чудной штуковиной, стоявшей в зале, однако тут все и кончилось. Роза Михайловна пожаловалась заведующей, что в ее отсутствие дети варварски обращаются с инструментом, и пианино заперли на ключ. Крышка,
Я погоревал. Но не умер.
Так вот, в тот самый день нас привели в зал, выстроили в две шеренги. Роза Михайловна открыла ключиком пианино и села на табуретку. Пришла также Вера Ивановна, заведующая нашим детдомом: она довольно часто приходила послушать, как мы поем, пляшем, и в этом не было ничего необычного.
Необычным было лишь то, что вместе с Верой Ивановной пришел представитель.