В маленькое окно пробивается жиденький лучик света. Что-то громко хлопнуло, кто-то крикнул, хрюкнул. И других звуков полно: по сравнению с той тишиной, что была, это просто оркестр какой-то. Слышу, ставший уже знакомым, скрипучий голос:
— И этый рыжий, как евоный батька. Одна гидота!
— Что уже ты, мама, так! — отвечает родной голос. — Ну, рыжий, так что? Да и не рыжий он, а золотой! И глазки у него голубенькие!
— Поросячьи, — не соглашается скрипучий голос.
— Кулачки вон какие крепенькие!
— Чего уж хорошего, а кулаки мы знаем. Бегали от них, и не раз.
— И мы не всегда бываем правы. Когда и кулак подсказка, правда же, сынок? — воркует мама.
— Дуре все хорошо, лишь бы не как у людей.
Я еще не знал, чью сторону принимать. Понимал, что говорят о моем отце, а какой он, я этого не знаю. Попросту я его еще не видел.
Отец появился ближе к вечеру. Я слышал, как заскрипели ворота, как кто-то грозно выругался, протопали мягко копыта лошади. Хлопнула дверь.
— Ну, как он тут? — спросил грубый голос. — Пищит?
Мне хотелось ответить в той же манере, но я сдержался. «Подожду еще, посмотрю. Может, не так он и плох».
— Попискивает, — отвечает близкий мне голос.
— Надо бы свозить его да записать, — грубый голос. — Или подождать на всякий случай…
— Можно и записать, что еще может случиться, — неуверенный, родной голос. — Он здоровенький у нас!
— Управимся с работами и свозим. Сейчас каждый день год кормит. Или когда задождит, свозим.
— Нонче дождя было мало, если только осенние пойдут.
— Спину всю ночь ломило, может, к дождю.
— Тучи все небо обложили с утра, думала, что-то будет, а потом к обеду развиднело.
— Время подпирает, успеть бы картошку без грязи выкопать.
Слышу тяжкий вздох.
— Кто ж ее копать будет. Дети малые, и я не могу еще…
— Не такие они и малые, и тебе надо через не могу. Жрать-то что-то надо целый год.
— Завтра начнем потихоньку, — соглашается мама, и мне ее становится жалко. Хочется крикнуть ей, чтобы она возразила отцу, да не знаю как. Я напыжился, но это вылилось совсем в другое.
— Серун! — небрежно бросил отец и хлопнул дверью.
— И никакой я не серун, скажи, а хороший здоровенький мальчишка, — заворковала мама, меняя пеленки. — Я, скажи, буду трактористом или летчиком, тогда, скажи, узнаешь меня…
Хлопнула дверь, затопали тяжелые сапоги. Сердитый голос:
— Маленький, а вонючий! Что будет, когда вырастет…
— Человеком будет! — Голос мамы крепчает, и меня это радует.
Мне уже три месяца. Я знаю каждый сучок на потолке, каждую трещинку на темном бревне стены. Слышу какую-то непривычную суматоху в избе, громкие торопливые разговоры. Меня обмотали во что-то толстое и тяжелое. Понесли куда-то… Резкий свет ударил по глазам… Дышать мне трудно, холодный воздух закупорил глотку. Скрип саней, покачивание и потряхивание меня не беспокоят, а даже как-то успокаивают, убаюкивают. Под этот скрип и покачивание я уснул. Долго ли я спал, не знаю. Проснулся от новых звуков. Дверь скрипела не так, как наша, и половицы стонали глухо, натужно, презрительно к ходокам из сел и деревень.
— Покажите, что у вас? — Голос чужой, сухой, безразличный.
— Сын, — отвечает мама. Отвечает не своим, а каким-то испуганным голосом.
— Сколько ему?
— В сентябре ему… родился…
— Число?
— Какое число? — не понимает вопроса мама.
— Какого числа родился? — Нервный, недовольный голос.
— A-а, это… На Сдвиженье. Утром. И снег когда…
— Я что, должна знать, когда было ваше Сдвиженье со снегом?
— Двадцать седьмого, — вступает отец, но голосом, мне сдается, чужим. Приторным. Угодливым.
— Имя?
— Кого? — опять не понимает мама.
— Вашего сына. — Опять тяжелый вздох регистраторши: «Ох, уж эта деревня!»
— Ванька, — отвечает отец. Поправляется: — Иван.
— Нет! — возражает мама, к моей радости, и не потому, что я не хочу быть Ванькой, а потому, что мама возразила. Да еще как возразила!
— Какое?
— Не Ванька! — от волнения мама заикается. — Это… как его… Как Чкалов… Летчик.
— Валерий, что ли? — в голосе неприкрытое удивление.
— Да, он. Валерий!
— Вы согласны? — это к отцу.
— А мне что… Пускай этот самый… Ну, как вы сказали…
В свидетельстве о рождении, которое сжевал следующей зимой теленок, я значился как Орлов Валерий Иванович. К моему имени, непривычному для деревни в далекой Сибири, отнеслись каждый по-своему. Кто-то доброжелательно: пора-де и новыми именами обзаводиться. Другие, кривя рот брезгливо, передразнивали: «Валера-халера. Валерка — тарелка! Тьфу!»
Пока я учился ходить и говорить, мне было все равно, как меня называют мои братья и сестренка. Отец никак не называл, мама — нежно: Лера, братишки — кто как, сестренка — как мама, нежно, любя, как куклу, пока она новая. Потом, когда я вышел на простор, на улицу, увидел там множество детей и заковылял к ним с улыбкой радости на лице, то услышал, повторяемое эхом: «Рыжий, Рыжик!» А кто-то бойко пропел: «Рыжий-Пыжий, конопатый, убил дедушку лопатой!»
Бабушка Арина не любила меня. Ни разу не погладила по головке, слова ласкового не сказала. Смотрела на меня как-то сбоку, косо, как прицеливаясь. Если мы прибегали всем гуртом к ней, то угощала она всех с любовью, только не меня. Она совала пирожок кому-нибудь из братишек и говорила, кивнув на меня: «Дай и ему тоже».
Мама переживала, но ничего поделать не могла.
— Не заставляй меня. Не люб он мне. Весь в этого непутевого, где тольки ты его выискала!
— Дите-то при чем? В чем оно виноватое? — не скрывая слез, упрекала мама бабушку.
Но та стояла на своем, постоянно находя во мне какие-то недостатки, которых не избежал ее нелюбимый зять, мой отец.
— Такей же будет, — махала она рукой. — Яблоко от яблони… Рыжий, и глаза как у порося.
— С чего ты взяла, что как у порося? Совсем не такой он. И глазки голубые, и реснички пушистые…
— Белые, как у телка!
— Ну вот! Уже как у телка! Он же твой внук, а ты…
— Усе мае внуки добрые, тольки не гэтот… Варелка гэтот, чи как? И имечко же придумали! Мало ему свово горя, так ще имечком, прости Господи, наказали. Варелка! Тьфу!
Я перестал бегать к бабушке Арине и стал присматриваться к другой моей бабушке — Клаве. Отцовой маме. Та меня никак не воспринимала. Не говорила плохо обо мне, но и не ласкала. Был я для нее как печь или стол: стоит, ну и пускай стоит, значит, так надо.
Но не все так меня не любили, как бабушка Арина. Любила, жалеючи, мама. И еще тетя Настя. Сестра отца.
— Как живешь,