Вахтенные матросы в своих просмоленных парусинных пальтишках, надетых поверх синих фланелевых рубах, держатся за снасти. Все молчаливы и серьезны. Ни шутки, ни смеха. Когда волна обдает брызгами, они, словно утки, отряхиваются от воды и снова смотрят то на океан, то на мостик.
Там, словно прикованный, стоит, широко расставив ноги, пожилой капитан, держась руками за поручни. Он, по-видимому, спокоен и посматривает то на горизонт, то на паруса. Он не спал целую ночь. Его лицо, обветрившееся, утомленное и сосредоточенное, кажется старее от бессонной ночи. Он собирается отдохнуть часок-другой, но, прежде чем спуститься к себе в каюту, решил при себе убрать марсели, чтобы встретить шторм с меньшею площадью парусности, под штормовыми парусами.
И он приказал Опольеву резким, сиплым голосом:
— Уберите марсели и поставьте зарифленные триселя, штормовую бизань и фор-стеньги-стаксель!
— Есть! — отвечал мичман и, приставив ко рту рупор, крикнул:
— Марселя крепить! Марсовые к вантам!
И когда марсовые матросы подошли к вантам, продолжал:
— По марсам!
Крепко держась руками за вантины, матросы тихо и осторожно полезли по веревочной лестнице и, достигнув марсов, расползлись по стремительно качающимся реям. У молодого офицера замер дух при виде этих маленьких человеческих фигур на высоте, раскачивающихся вместе с реями и крепивших паруса при таком адском ветре. Ему все казалось, что кто-нибудь да сорвется и упадет за борт. И он не спускал с рей испуганных глаз. И капитан и старший офицер тоже не спускали глаз. Видно, и их беспокоила та же мысль.
Но матросы цепко держались и ногами и руками. Держась одной рукой за рею, каждый другой убирал мякоть паруса, и, когда все было окончено, Опольев с облегченным сердцем скомандовал:
— Марсовые, вниз!
Затем были поставлены штормовые паруса, и капитан сказал Опольеву своим обычным повелительным тоном:
— Если что случится, дать знать… Да на руле не зевать! — крикнул он, чтобы слышали рулевые.
И ушел отдохнуть. Наверху, кроме вахтенного Опольева, остался старший офицер.
К концу вахты молодой мичман уже свыкся с положением, и буря уж не так пугала его. И когда в полдень он сменился и спустился в кают-компанию, то вошел туда с горделивым видом человека, побывавшего в переделке. Но на его горделивый вид никто не обратил внимания.
По случаю погоды «варки» не было, и обед состоял из холодных блюд: ветчины и разных консервов. Обедали в кают-компании с деревянной сеткой, укрепленной поверх стола, в гнездах которой стояли приборы, лежали обернутые в салфетки бутылки и т. п. Вестовые с трудом обносили блюда, еле держась на ногах от качки. Обед прошел скоро и молчаливо. Обычных шумных разговоров и шуток не было, да и аппетит у многих был плохой. Один только старый штурман ел, по обыкновению, за двоих и выпил обычную свою порцию за обедом — бутылку марсалы.
После обеда все разошлись по каютам.
IV
К ночи ветер достиг степени шторма.
Опольев, совсем одетый, дремавший у себя в койке, внезапно проснулся от какого-то страшного грохота. Очнувшись, он увидал, что вся его каюта озарена светом молнии. Затем снова мрак и снова раскаты грома над головой.
Он ощупью нашел двери каюты и вышел в жилую палубу, едва держась на ногах. Корвет положительно метало во все стороны. В палубе никто не спал. Матросские койки висели пустые. Бледные и испуганные, сидели подвахтенные матросы кучками и жались друг к другу, словно бараны. Многие громко вздыхали, шептали молитвы и крестились. При слабом свете качающихся фонарей эта толпа испуганных людей производила тяжелое, угнетающее впечатление. Кто-то, громко охая, проговорил, что «пора, братцы, надевать чистые рубахи»[9].
Но в ту же минуту раздалась энергичная ругань боцмана, вслед за которой тот же сиплый басок боцмана проговорил:
— Ты у меня поговори!.. Смущай людей! Я тебе задам рубахи! А еще матросы!
И снова посыпалась звучная ругань, успокоившая испуганных людей.
Как и утром, образной, старик Щербаков, сидел на прежнем месте у машинного люка, окруженный кучкой матросов.
И его монотонный голос, торжественный и умиленный, громко и отчетливо читал под раскаты грома:
— «В день же тот исшед Иисус из дому, седаше при море. И собрашася к нему народи мнози, якоже ему в корабль влезти и сести. И весь народ на бреге стояша…»
У самого трапа, держась за него руками, стоял Кириллов и чуть слышно всхлипывал.
— Кириллов, ты? — окликнул его Опольев.
— Я, ваше благородие!
— Что ты? Никак ревешь?
— Страшно, Лександра Иваныч, да и Щербаков жалостно читает.
— Стыдись… ведь ты матрос?
— Матрос, ваше благородие! — отвечал, стараясь глотать слезы, молодой матросик.
— То-то и есть! Ну полно, полно, брат… Никакой опасности нет! — ласково проговорил мичман и, сам бледный и взволнованный, потрепал по плечу своего вестового и, держась за перила трапа, отдернул люк и вышел на палубу.
Цепляясь за пушки, пробрался он на ют, под мостик и, взглянув кругом, в первую минуту оцепенел от ужаса.
Корвет метался во все стороны, и волны свободно перекатывались через переднюю часть. Гром грохотал не переставая, и сверкала молния, прорезывая огненным зигзагом черные нависшие тучи и освещая беснующийся океан с его водяными горами и палубу корвета с вышибленными в нескольких местах бортами. Катера одного не было — его смыло. Казалось, шторм достиг своего апогея и трепал корвет, стараясь его уничтожить, но корвет не поддавался и вскакивал на волну и снова опускался, тяжело ударяясь и скрипя, словно бы от боли. Матросы толпились на шканцах и на юте, держась за протянутые леера[10]. По временам, при ослепительном блеске молнии, все молча крестились.
Капитан стоял у штурвала, рядом с шестью рулевыми, правившими рулем, и отрывисто указывал, как править. При свете фонаря видно было его истомленное, бледное и страшно серьезное лицо. Тут же стояли старший штурман Иван Иваныч и старший офицер.
В первые минуты молодого мичмана охватил жестокий страх, но потом страх постепенно сменился каким-то покорным оцепенением.
«Все равно, спасения нет в случае крушения!» — пронеслось у него в голове.
И он стоял, уцепившись за что-то, потрясенный и безмолвный.
— Господи помилуй! — раздался возле него голос сигнальщика. — Смотрите, ваше благородие!
Но Опольев уже видел. Он видел при свете блеснувшей молнии, в недалеком расстоянии, силуэт погибающего судна, видел фигуры людей с простертыми руками и невольно зажмурил глаза.
Снова сверкнула молния и озарила океан. Судна уже не было.
Опольев перекрестился. Скорбный вздох нескольких человек вырвался около него.
— Потопли! — произнес чей-то голос.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Молодой мичман стоял на палубе, смотря на бушующий шторм, час, другой… сколько именно — он не помнил.
Наконец буря, казалось, стала чуть-чуть утихать, и Опольев спустился вниз.
В палубе по-прежнему царил страх, и Щербаков читал евангелие.
Молодой человек бросился в койку. Он долго не мог заснуть, потрясенный только что виденным. Наконец тяжелый сон охватил его.
V
Когда он проснулся, яркий дневной свет стоял в каюте. Он приподнялся и с радостным изумлением почувствовал, что качка теперь совсем другая — правильная и покойная. Он выглянул на палубу. Матросы весело разговаривали. Люки все были открыты, и в палубе не пахло скверным запахом.
— Кириллова послать! — крикнул он.
Явился Кириллов, веселый и радостный.
— Здорово, брат. Что, стихло?
— Стихло, ваше благородие!
— Ну, видишь, со штормом и справились! — говорил мичман.
— Точно так, ваше благородие.
В кают-компании было оживленно. Все были в сборе и говорили о шторме, о том, как лихо выдержал его «Сокол», отделавшись поломкой бортов да потерей катера. Но о погибшем вчера на глазах судне все почему-то избегали вспоминать.
— А штормяга изрядный был. Знатно трепало! — сказал старый штурман. — И теперь еще свежо!.. Ну, да барометр подымается! — прибавил он и после своих двух стаканов разбавленного коньяком чая пошел наверх «ловить солнышко», то есть делать обсервации.
Хотя качало еще порядочно, но сегодня можно было напиться чаю по-человечески, и Опольев с аппетитом съел за чаем чуть ли не полкоробки английских печений, проголодавшись со вчерашнего дня, не забыв угостить и ласкавшуюся веселую Лайку и жирного кота Ваську.
Затем он пошел взглянуть на океан.
Океан, видимо, «отходил» и катил все еще большие свои волны далеко не с прежним бешенством, и корвет, под зарифленными марселями, фоком и гротом, несся теперь при свежем ровном ветре узлов по одиннадцати в час, легко убегая от попутной волны.