Но неужели из-за этого стоит жениться?
Сабет, прибежавшая между танцами, чтобы выпить лимонного сока, тронула меня за руку: мистер Левин, этот телеграфный столб, спал и улыбался, словно он и с закрытыми глазами видел всю эту веселую кутерьму - бумажные драконы и разноцветные воздушные шарики в руках танцующих; причем каждый норовил хлопнуть по шарику соседа, чтобы шарик с треском лопнул.
О чем же я все время думаю? - спросила она меня.
Я не знал, что ей ответить.
А она о чем думает? - спросил я.
Сабет сразу сказала:
- Вам надо жениться, мистер Файбер.
Но тут появился ее друг, который обежал все палубы, чтобы найти ее и пригласить на танец. Он вопросительно взглянул на меня.
- Пожалуйста, пожалуйста, - сказал я.
У меня осталась только ее сумочка.
Я прекрасно знал, о чем я думал. Но этого не скажешь словами. Я поднял бокал и вдохнул запах вина, я не хотел думать о том, как это бывает между мужчиной и женщиной, и все же невольно эта картина возникла у меня перед глазами. Я испытал изумление и испуг, словно в полусне. Почему это происходит именно так? Если подойти к этому отстраненно - почему это происходит так, как происходит? Когда сидишь и поглядываешь на танцующие пары и вдруг представляешь себе этот акт во всей его плотской конкретности, возникает ощущение, что это не по-человечески. Почему именно так? Абсурд какой-то; когда желание, инстинкт не побуждают к этому, кажешься себе сумасшедшим только оттого, что такая идея могла прийти тебе в голову, это представляется даже каким-то извращением...
Я заказал пива.
Может быть, это только я так ощущаю?
А танцующие между тем играли в странную игру: каждая пара двигалась так, чтобы удержать носами апельсин...
Интересно, а как относится к этому Лезер Левин? Он и в самом деле храпел, с ним не поговоришь; рот у него был полуоткрыт - точно красноватый рот рыбы за зеленым стеклом аквариума.
Я думал об Айви.
Когда я обнимаю Айви, мне в голову лезет самое разное: надо отдать проявить пленку, не забыть позвонить Вильямсу! Айви бормочет: "I'm happy, о dear, so happy, о dear, о dear" [я счастлива, милый, так счастлива, милый, милый (англ.)], а я могу в это время решать в уме шахматную задачу. Я чувствую ее ладони на своем затылке, я вижу, как в эпилептической гримасе счастья искажается ее рот, и отмечаю про себя, что картина на стене снова висит косо, улавливаю шум лифта, пытаюсь вспомнить, какое нынче число, слышу ее вопрос: "You're happy?" [Ты счастлив? (англ.)] - и закрываю глаза, чтобы сосредоточиться на Айви, которую обнимаю, и по рассеянности целую свою собственную руку. Потом все как бы забывается. Я забываю позвонить Вильямсу, хотя все время только об этом и думал. Я стою у открытого окна и выкуриваю наконец сигарету, а Айви на кухне готовит чай. И вдруг я вспоминаю, какое нынче число. Но ведь это совершенно неважно. Словно ничего и не было!.. Потом я слышу, что кто-то вошел в комнату, оборачиваюсь и вижу Айви в халате - она несет две чашки чаю; я подхожу к ней и говорю: "Айви!" И целую ее, потому что она - "свой парень", хотя и не понимает, что я предпочел бы остаться один...
Внезапно наш теплоход остановился.
Мистер Левин вдруг проснулся, хотя я не произнес ни слова, и спросил, не прибыли ли мы в Саутгемптон.
За бортом множество огней.
Наверное, Саутгемптон.
Мистер Левин встал и вышел на палубу.
Я пил пиво и старался вспомнить, казалось ли мне все это с Ганной (тогда) тоже абсурдным, всегда ли это было абсурдным.
Все вышли на палубу.
Когда Сабет вернулась за своей сумочкой в зал, украшенный бумажными драконами, она меня сильно удивила: отослала своего друга, который сразу скис, и села рядом со мной. Детское выражение ее лица так напомнило мне в эту минуту Ганну.
Сабет взяла сигарету и снова пристала ко мне: о чем я все время думаю? А что-то мне ведь надо было сказать ей в ответ. Я протянул зажигалку, вспыхнувшее пламя вырвало из тьмы ее юное лицо, и я спросил: не выйдет ли она за меня замуж?
Сабет покраснела.
- Это всерьез?
- А почему бы и нет!
Началась выгрузка, и это зрелище почему-то никому нельзя было пропустить; каждый считал для себя делом чести стоять на палубе, несмотря на пронизывающий холод; дамы дрожали в своих вечерних туалетах; туман, ночь, подсвеченная тысячами огней, мужчины в смокингах, прижимающие к себе дам, чтобы хоть немного их согреть, все в пестрых бумажных колпаках, скрип кранов, туман и мерцание тусклых огней на берегу.
Мы оба стояли, не касаясь друг друга.
Я сказал ей то, чего совсем не должен был говорить, но что сказано, то сказано, и теперь я наслаждался нашим молчанием. Я совсем протрезвел, однако не знаю, о чем я думал тогда, скорее всего ни о чем.
Моя жизнь была в ее руках.
К нам подошел мистер Левин, но он не помешал, напротив, я был ему рад. Сабет, как мне показалось, тоже; я держал ее за руку, и мы болтали с мистером Левином, который выспался и тоже совсем протрезвел, словно и не пил бургундского; мы обсуждали, сколько и кому нужно оставить на чай и тому подобное. Теплоход стоял на якоре не меньше часа, уже начало светать. Когда мы снова остались одни, совсем одни на мокрой палубе, и Сабет еще раз спросила меня, всерьез ли я это сказал, я поцеловал ее в лоб, потом поцеловал холодные вздрагивающие ресницы, она задрожала всем телом, потом поцеловал в губы и сам испугался. Ни одна девушка не была мне такой чужой. Ее чуть приоткрытый рот - нет, это невозможно! Я целовал мокрые от слез щеки, говорить было нечего - нет, это невозможно!
На другой день мы прибыли в Гавр.
Шел дождь, и я стоял на верхней палубе, когда чужая девочка с рыжеватым конским хвостом спускалась по трапу. Обе ее руки были заняты вещами, поэтому она не могла мне помахать на прощание.
Мне кажется, она увидела, что я ей машу. Мне было жаль, что я не снимаю это на пленку; я продолжал махать, даже когда потерял ее в толпе.
Потом в таможне, как раз в ту минуту, когда я открывал свой чемодан, я опять мельком увидел ее рыжеватые волосы; она кивнула мне и улыбнулась. Обе руки ее были заняты, она экономила на носильщике и поэтому тащила весь свой багаж сама, хотя ей это было явно не под силу, но я не смог ей помочь, она тут же затерялась в толпе. Наша дочь! Но ведь тогда я не мог этого знать; и все же у меня сжалось сердце, когда она растворилась в людском потоке. Я к ней привязался - вот все, что я знал. В парижском экспрессе я мог бы, конечно, обойти все вагоны. Но зачем? Ведь мы простились.
В Париже я сразу же позвонил Вильямсу, чтобы хоть устно доложить о делах; он поздоровался со мной ("Хелло!"), но времени меня выслушать у него не нашлось. Я даже подумал, уж не случилось ли чего. Париж, как всегда, означал для меня неделю заседаний. Как всегда, я поселился в отеле на набережной Вольтера, занял свою всегдашнюю комнату с окнами на Сену и Лувр, в котором я никогда не был, хотя он и находился как раз напротив.
Вильямс разговаривал со мной как-то странно.
- It's o'key, - сказал он. - It's o'key [ладно, ладно (англ.)], повторял он, пока я отчитывался о своей короткой поездке в Гватемалу, которая, как это выяснилось в Каракасе, нимало не задержала нашей работы, поскольку наши турбины все равно не были подготовлены к монтажу, не говоря уже о том, что на парижскую конференцию я не опоздал, а именно она-то и была важнейшим мероприятием этого месяца. - It's o'key! - сказал он, когда я стал рассказывать ему об ужасном самоубийстве моего друга юности, - it's o'key! - А в конце разговора спросил: - What about some holidays, Walter? [Что, если вам пойти в отпуск, Вальтер? (англ.)]
Я его не понял.
- What about some holidays? - сказал он. - You're looking like... [вид у вас такой, будто... (англ.)]
Нас прервали:
- This is Mr.Faber, this is... [это мистер Фабер, это... (англ.)]
Обиделся ли Вильямс на то, что я не летел как всегда, а прибыл на этот раз - заметьте, в виде исключения - на теплоходе, не знаю; его намек, будто я очень нуждаюсь в отдыхе, мог звучать только иронически - я загорел, как никогда, да и худощавость моя несколько сгладилась после обжорства на теплоходе, и к тому же, повторяю, я загорел...
Вильямс разговаривал со мной как-то странно.
Потом, когда кончилось заседание, я пошел в ресторан, где прежде никогда не бывал, пошел один; стоило мне подумать о Вильямсе, как у меня портилось настроение. Вообще-то он не был мелочен. Неужели он думает, что в Гватемале или в другом каком-нибудь месте я завел любовную интрижку (loveaffair)?
Его смешок меня обидел - ведь, как я уже говорил, во всем, что касалось работы, я был воплощенной добросовестностью; никогда еще - и Вильямс это отлично знал - я из-за женщины не опаздывал ни на полчаса. Но больше всего меня злило то, что его недоверие, или как там это еще назвать (почему он все твердил: "It's o'key"?), меня задело и уязвило настолько, что я не мог думать ни о чем другом, официант стал обращаться со мной как с идиотом.
- Beaune, monsieur, c'est un vin rouge [бон, месье, это красное вино (фр.)].
- It's o'key, - сказал я.