стола попытались подняться дружки мужика, но я легонько стукнул самому резвому по шее и надолго освободил его от морального долга помощи, а заодно и от лишних телодвижений. Остальные же так и не смогли выбраться из-за стола, так как он не отпускал их.
Сестра обняла нас по очереди, а Боба только погладила по голове. Глаза ее просияли несказанной радостью. Меня даже уколола легкая зависть, чему я тоже слегка удивился. Мы впятером покинули трапезный зал.
– Сестра, объясни, что тут происходит? – попросил Борода.
– Сестра, объясни малышу, что месяц не было жратвы, а потом жратву привезли и пойла к ней, хоть залейся, – сказал Боб.
– Ты прав, – вздохнула Сестра. И снова сияющий взгляд. Или мне показалось?
– А ребенок?
– Нет ребенка.
Некоторое время шли в тягостном молчании.
– Уж лучше голодать, чем что попало есть, – сказал Рассказчик.
– Поглядела бы я на тебя! – сорвалась Сестра и заплакала.
– Да нет, я что, я ничего. Прости, ради бога. Это Омар Хайам, – ретировался Рассказчик. – Слова нельзя сказать. Все, замолкаю. Пардоньте.
– У тебя дети есть? – спросил я Рассказчика.
Тот помрачнел и ответил:
– Entia non sunt multiplicanda praeter necessitatem. Так говорили древние. Сущность не умножается без необходимости.
– Ой, Рыцарь ты мой, Рыцарь! В каких краях был, кого защищал? – с надрывом спросила вдруг Сестра. Мне показалось, что я участвую в какой-то пошленькой пьеске с адюльтером и душераздирающими воплями. Как-то не вязался тон ее восклицания и смысл его со всем, что она пережила за это время без нас. Хотя – сколько прошло тут времени, кто его замечал, кто его отмерял?.. Мы остановились и сели передохнуть на какие-то ящики. Сестра двигалась с трудом.
– Как это все далеко! – пробормотал Рассказчик. – Как далеко!
– Не вытерпел. Что, баню в Галерах вспомнил? – спросил Боб.
– Да иди ты сам в баню! Кто про что, а вшивые про баню. Сдалась мне твоя баня. Ты про баню лучше жене своей расскажи. Кстати, Сестра, где она, жена его, а то Боб достал нас в пути, где да где его ненаглядная, а сейчас спросить стесняется.
Сестра пожала плечами.
– Да тут где-то. Где ей быть? Жены, они всегда под боком.
– Рассказ один вспомнил, – продолжил Рассказчик. На него опять нашел сказительный зуд с непременным атрибутом морализирования. – Маленький такой японский рассказик, миниатюрный и прелестный, как все японское.
– Кончается харакири, – предположил я.
– А что, у этого писателя даже о харакири написано совершенно изумительно. Я имею в виду Акутагаву. А вот Мисима, например, так даже сам наглядно показал, как надо всем писателям ставить точку.
– Ну, знаю, – сказал Боб.
– Это хорошо, – спокойно посмотрел на взъерошенного Боба Рассказчик. Когда он начинал о чем-либо рассказывать, он становился бесстрастным, как книга. – Это хорошо, что ты знаешь. Ты обогнал Сократа, вон Рыцарь не даст соврать. И рассказ-то ни о чем, особенно если его пересадить на нашу почву. Да он и не примется у нас. У нас буйным цветом всходят хлопчатник да кукуруза, а в их зарослях резвятся проститутки, дебилы и партноменклатура. А орошается все это слезами и соплями народа. Честное слово, хочу рассказать, а боюсь, не поймете.
– Не боись, – сказал Боб. – Акутагаву поймем.
Я вспомнил, что Борхес не дерзнул пересказывать Данте своими словами. Рассказчик взглянул на меня и сказал:
– Так то же Борхес.
– Что? – не понял Боб.
1. История о том, как Гармония дала трещину
Там никакого действия нет, а так, полутона, полудень, полувечер, все пристойно, по правилам хорошего тона, я бы сказал, по японским правилам. Харакири, кстати, выполняется по жесточайше консервативному ритуалу. Оно у них относится к правилам высочайшего тона. Самурай, прежде чем выпустить себе кишки, должен настолько высоко воспарить духом, что нам, грешным, не разглядеть его с земли даже в телескоп.
У нас ведь жизнь тоже по правилам идет, но по всяким частным правилам: в трамвае висят правила проезда в трамвае, в магазине – правила закрытия магазина на обед, в общественном туалете – правила хождения на двор. А вот правила хорошего тона нигде не написаны – кому их писать? Оттого их, наверное, теоретически знают только искусствоведы, а практически лишь самураи да приличные художники.
Так ведь, Борода? Пардон, отвлекся.
Так вот, летним японским вечером сидит на японской веранде японский профессор с японской фамилией и читает для души, для японской своей души, неяпонскую «Драматургию» Стриндберга…
Боб, давно перечитывал Стриндберга для души? В третьем классе? Это ты «Муму» читал. А может, фильм такой смотрел. А скорее всего – надписи на женских маечках. Стриндберг не хоккеист, хотя швед. Из команды шведстремов, а не финноненов.
Читает профессор, думает о японской культуре и японских традициях и испытывает чувство глубокого удовлетворения от жизни, от своего положения в обществе, от теплого летнего вечера, от изысканного чтения, от собственных, надо полагать, нетривиальных мыслей, словом, от всего своего существования почти на олимпийской высоте. Только он прочитал о том, что актеры часто спекулируют случайно найденным сценическим приемом, употребляя его кстати и некстати, пока совсем не заездят, как его прервали: пришла незнакомая дама лет сорока.
Кстати, говорить о незнакомой даме, что ей лет сорок, по меньшей мере некорректно. Но это не Акутагава сказал. Это я так предположил.
То была мать одного из его учеников, который сейчас лежал в больнице. Профессор, надо отдать ему должное, как-то навещал больного ученика в больнице (представь: наш профессор навещает в общежитии занемогшего студента). После традиционного обмена любезностями стали пить чай. Ча-ай!
Профессор поинтересовался у гостьи здоровьем ее сына.
«Умер, – сказала та. – Неделю назад».
Просто так сказала, как говорят: «Дождь перестал».
Профессор едва не поперхнулся. Ситуация возникла непростая. Профессор растерянно молчит, а посетительница поясняет профессору, что сын всегда хорошо отзывался о нем. Поэтому она и сочла возможным навестить его, чтобы выразить свою благодарность. Профессор был сильно смущен: надо было как-то утешить незнакомку, но есть ведь и правила приличия – незнакомка может воспринять это участие как фамильярность. Его смущение усугублялось странным поведением дамы. У нее умер сын, а она спокойна, на губах играет улыбка, говорит о каких-то пустяках. Обыденность ее поведения не могла не показаться профессору странной – ведь слезы, безутешный взор, что там еще? – были бы так естественны!
Тут случайно упал на пол веер (хотя ничего не бывает в жизни случайно, особенно когда о ней пишут хорошие писатели), и, поднимая его, профессор с изумлением увидел под столом дрожащие руки гостьи – они комкали и рвали носовой платок.
Помню дословно,