И что будущий отец народов будет из наших, из ставропольских.
Эти видения были утешением.
Глава 11
Маленький самолетик с красными звездами на крыльях, совсем такой же ручной, как в повестях у Гайдара, кувыркался в синем воздухе.
И было очень приятно на него смотреть, и было настроение почти не тревожным, если бы вдруг вдали что-то не ухнуло, не разорвалось.
Только невероятное усилие воли отпихнуло меня от привычного восприятия того, что так не бывает. Действительно, как это могло такое быть, чтобы самолетик с красными звездами на крыльях бомбил своих?
В какой книге это можно прочитать?
Ещё одна бомба звонко разорвалась вдали. Осел и стал заваливаться дом. Ощущение было такое, что все это кино, и хорошее кино, после которого, бывает, вдруг неловко нахлынут чувства и не сразу ясно, как взять себя в руки и что говорить после сеанса.
Но тут было не кино. Тут надо было по-настоящему взять себя в руки, прийти в себя, чтобы понять, что надо хотя бы не понарошке испугаться, ведь в противном случае чувство самосохранения оказалось бы совершенно усыплённым и могло сыграть со мною злую шутку.
Эти мысли меня немного позабавили: хорошо бы иметь сейчас минутку, чтобы поэкспериментировать, а что будет, если я погибну так задолго до своего дня рождения? Появлюсь ли я на свет еще раз или это и есть как раз парадокс времени, решаемый столь несложно?
Еще одна бомба упала на поселок, прежде чем я сообразил, что нахожусь возле самого домика моей мамы, бабушки и прабабушки и их сейчас снова будут бомбить, и что сейчас будет новый заход самолетика, который уже снижается, почувствовав прилив сил, и, войдя во вкус безопасной игры, разнесет еще один дом, может быть, даже и этот.
Немцев видно не было. Они давно ушли. Неужели ошибка командования?
А все, что было живого, попряталось кто куда с улицы, лишь какаято, видно, приезжая, женщина торопилась исчезнуть в чьем-то дворе.
- Вы не родственник им будете? - спросила она, указывая на дом моих предков так запросто, как будто бы нет никакой войны, а меня она уже где-то видела, но тогда вопрос свой задать позабыла, - личность мне ваша знакома.
- Тетя Люся приехала! - вдруг закричала моя четырнадцатилетняя мамочка, выбегая навстречу даме, с которой я только что разговаривал и приумолк, обдумывая, как бы это ей объяснить получше, что я им еще ого-го какой родственник.
Но в этот момент рокот самолетика и новый свист бомбы заставили нас принять инстинктивное и притом естественное решение.
Мы все трое завалились в ближайшую канаву и уже через минуту, оглушенные и грязные от комьев земли, стали вставать из теперь уже не канавы, а даже какого-то возвышения.
Я до сих пор горжусь тем, что в этой куче родных мне тел я лежал сверху.
Верочка и тетя Люся меня как будто бы не замечали, а может быть, не замечали на самом деле. Я знал, что тетя Люся приехала сообщить моей мамочке, что только что в Ленинграде умер от голода ее любимый папа.
Я не хотел этого слушать и тот час же оказался в том самом доме, куда мамочка моя в шестилетнем возрасте добралась одна из Пятигорска. Я был тогда с ней.
С тридцать четвертого, когда я позвонил в квартиру тети Люси, а сейчас сорок третий, прошло в лучшем случае полчаса, так что не узнать этот дом я не мог.
И все-таки я его не узнал. Потому что половина его была разрушена. Вскарабкаться по обледенелым развалинам было невозможно. Но я не стал прибегать к помощи техники, хотя мог бы очутиться по своему желанию где угодно. Я собрал какие-то доски и полез по ним наверх.
Сорвался, ободрал в кровь руки, порвал рукав своей тужурки.
- Я знал, что увижу тебя, - услышал я почти тотчас же глухой голос изможденного человека. - И хорошо, что ты был с ней там, на Кавказе, во время бомбежки.
Я молчал.
- Береги ее, будь ей отцом и сыном. А мы еще увидимся, потому что то, что считается смертью, на самом деле смена пластинки.
Он неловко улыбнулся.
- А ты похож на меня, - сказал он уже с видимым усилием. - Приятно. Женя меня хоть вспоминает?
Константин Иванович притих.
Я счастлив, что оставил дочь на этой земле, - сказал он уже совсем тихо, - Веру.
Это были его последние слова.
Не помню, каким образом я оказался на морозной блокадной ленинградской улице.
Мне очень хотелось дойти до канала Грибоедова, увидеть там своего отца, но тут ко мне подскочил какой-то солдатик с винтовкой и я исчез, твердо зная, что моему отцу, который еще и не знаком с моей мамочкой, ничего пока не угрожает и что я его увижу очень скоро, может быть, через полчаса, в поезде Сталинабад - Ленинград, где он будет стесняться сделать мамочке предложение выйти за него замуж.
В Магадане есть театр имени Горького, артисты там были из заключенных, они давали концерты и в этом театре для в/н, и в клубе лагеря.
Гредасова, начальница "Маглага", любила артистов и концерты и всячески поощряла подобные мероприятия. Так же относилась к артистам и начальник женского лагеря Калинина.
В революционные праздники в городском театре всегда был концерт, на который собиралась вся магаданская знать во главе с Никитовым и Гредасовой. Аплодировать заключенным не полагалось, но Гредасова не выдержала и зааплодировала артисту Козину. Никитов гнев свой не сдержал и заорал на весь клуб: "Вон со сцены, педераст!"
Козин упал в обморок.
Эту легенду пересказывали часто.
Меня перевели в Женоли работать на авторемонтном заводе. Там работали сто женщин и тысяча мужчин. Главным бухгалтером был Собесский, директором - Попов. Попов поехал в отпуск, заменял его Корлихтеров. Корлихтеров был другом Никитова хотя и заключенным, работал где-то на прииске. Однажды Никитов узнал о том, что его старый друг осужден, и освободил его без суда, сам привез в Магадан.
Вот какими правами пользовался "наместник" Магаданского края:
хочу - расстреляю, хочу - помилую.
С авторемонтного завода осенью меня этапировали в Берлаг - береговые лагеря, которые мы называли лагеря Берия. Спецлагерь находился на четвертом километре. Началась процедура оформления:
баня - помылись, голые выходим в холодную, длинную, узкую комнату, стоит длинный стол, за столом сидят шесть чекистов лицом к нам.
Мимо них мы должны были пройти. Они осматривали нас голеньких и записывали приметы. Потом прибыл фотограф, нам повесили на шею фанеру, на которой написан номер, фотографировали в фас и в профиль, сняли отпечатки пальцев. В общем, "прописали" для Берлага.
Через несколько дней нам выдали стандартные белые тряпочки с номерами. Я получила номер HI-248. Судя по всему, первые две цифры зашифровали, так как "Н" в алфавите по счету буква тринадцатая, а когда-то мой номер был 131248, возможно, я и ошибаюсь.
Предупредили, что теперь, когда нужно обращаться к надзирателю или лагерному работнику, нужно сказать: "Разрешите обратиться" - и при получении разрешения продолжать: "Я номер HI-248, судимая по статье 58-1 а на 10 лет и 5 поражения...", - а дальше уже называть фамилию. Ну чем хуже немецких концлагарей? По-моему, не хуже, а даже получше уже по одному тому, что то у фашистов, а это в социалистическом государстве.
Не знаю, осудите ли вы меня за то, что я так беспардонно вмешивался в свою собственную историю. Помогал бабушке, маме, являясь им в образах странных, но не чужих.
Мой второй временной "я" меня бы, конечно, осудил, отчего это я не хватил кирпичом по голове Ленина и Сталина или кого-то еще, но у меня на это есть оправдание - я делал именно свою историю. А вот другие - все другие должны делать свою. И вовсе не обязательно таким же способом, как я. Есть множество других.
Очень хотелось мне отправиться и в двадцать первый год, чтобы спасти Гумилёва от расстрела, и в тысяча восемьсот тридцать седьмой, чтобы постреляться на газовых пистолетах с Дантесом, но, увы. Не мог я себя к этому принудить.
...Да к тому же по натуре я созерцатель.
Отказать себе в удовольствии проехаться в тысяча девятьсот сорок восьмом с моими будущими родителями в поезде, который привез их в конце-концов под венец, я, поверьте, не мог. И поскольку в единственном спальном вагоне - двухместном, старинном, с умывальной комнатой - было (а до отхода поезда оставалось пять минут) всего одно свободное купе, я стоял возле него, предвкушая увидеть нечто удивительное. Но все было до ужаса просто.
Я написал "до ужаса", потому что, надеюсь, вы меня поймете и оцените волнение, с которым предстояло наблюдать встречу родителей.
Сперва, конечно, появилась мама. Она была такая красивая и в таком платье, что я, признаться, и сам немного смутился, ведь ей было в то время двадцать, а мне по-прежнему за сорок.
Мамочку провожали два каких-то военных. Она вошла в купе с охапкой цветов и уселась на диванчике с видом хозяйки.
Поезд тронулся.
Заглядевшись на мамочку, я совершенно забыл про своего папочку.
Мама мельком взглянула на меня, в ее взоре, быть может, и промелькнуло какое-то воспоминание о будущем, но она тотчас же отвлеклась от него, заодно и от меня, и стала смотреть в окно, в котором фигурки военных становились все меньше.