— Ну вот, это было после его учительства. Не очень давно рассказывал мне Петя, — чуть ли не в последний раз мы и виделись с ним тогда! — Хожу, говорит, я по комнате, хожу, а Гриша, рабочий, тут же в ступке… толчет. Толчет и растирает. Вечером дело было. Стал я думать: зачем это он так толчет? Лучше бы он поосторожнее. И хочу ему это сказать. Только что хотел — как сразу все провалилось, исчезло, и Гриша, и ступка, и я сам, точно меня не бывало. Однако, через сколько-то времени, чувствую — опять я; кругом темнота, но все же немного видно (ночь была светлая, и снежок). Лежу я на полу и как будто умираю. Разглядел близко Гришино лицо. Тоже лежит, а лицо такое, что этот-то, уже и сомненья нет — умирает. Тихо Гриша посмотрел на меня, шепчет: прости меня: я провокатор… И умер сейчас же. Я полежал еще немного и пополз.
— Какая же рана у него была? — спросила Наташа.
— В ноги и в живот. Он ведь и потом плохо поправился, больной был.
— Так как же он полз?
— А так, на руках. Ноги, как мертвые, за собой тянет. И, главное, ползти-то надо с лестницы, со второго этажа. Едва, говорит, сволок их, все отдыхал. И пока отдыхает — без сознания.
— Ну и выполз? Ушел?
— Выполз наружу, двором ползет и, наконец, уж этак задворками, по снегу. Вдруг слышит шум (после узнал, что долго не понимали, где взорвало) — и бежит ему навстречу баба. Бежит, запыхалась, увидала и начала кому-то: "Здесь, здесь, сюда, вот он, вот он!" Петя говорит — горько ему как-то тут стало, поглядел он на нее и только смог сказать: "Ты ведь женщина"… Она будто поняла, замолкла и зашептала вдруг: "Ну, ну, ползи сюда, ползи сторонкой…" — и указывает за сарай. Сама будто ничего, дальше пробежала. А он мимо сараев, у забора, в переулок выполз. Дальше ползет. Канава глубокая. Ему канаву не перелезть, ноги мертвые мешают. На перекрестке три мужика стоят, глядят — и ничего. Один говорит: "А ведь уползет". Другой говорит: "Нет, околеет". А третий: "Все равно начальство поймает". Подошел и ноги ему в канаву скинул сапогом. Ну, Петя в канаве без сознания сколько-то полежал, очнулся, вытащился и опять дальше. Уж как будто и к утру дело. Видит, извозчик порожний едет шагом и на него глядит. Петя взмолился: "Голубчик, возьми ты меня, свези вот туда-то!" Извозчик смотрит, что за ним кровь по снегу, и головой качает: "Нет, говорит, санки испортишь". — "У меня вот с собой пятьдесят рублей, возьми двадцать пять, только свези". Извозчик подумал, сошел с козел, деньги взял и говорит: "Ну, так и быть, лезь".
— Неужели довез, куда надо? — недоверчиво спросила Хеся.
Потап Потапыч махнул рукой и засмеялся:
— Довез! Он довез! Петя, как вскарабкался в санки, опять сознание потерял, и верно уж надолго. Очнулся — извозчик стоит, светло, галдят, кругом народ, мужичье, на санки напирают, а над Петей, как наседка, человек со светлыми пуговицами, лицо знакомое, кричит, зовет кого-то и своим телом Петю от народа заслоняет. Извозчик-то, не будь дурак, в участок его привез; народ собрался, озлобились и с Петей хотели расправиться, долго не дожидаясь. Исправник только и спас.
— Исправник?
— Да, надо же! Он этого исправника самого с год тому назад от смерти спас. В половодье тот Волгу переезжал, тонуть стали, а Петя ловкий был, сильный, кинулся, и его вытащил, и лошадей спас. Исправник тоже человек, он как узнал его — попомнил. Вот я и говорю, — удивительно! В романах даже и то так не случается.
Наташа печально посмотрела на Потапа Потапыча и ничего не сказала. А Хеся шепнула:
— Взяли его, значит, все же тогда?
— Взяли. Да дело всячески стали заминать, потому что, действительно, этот Гриша-рабочий был провокатор, боялись на суде этого не обойти. Не знаю, чем бы кончилось. Только Петя и тогда ушел, совсем еще больной на руки товарищам выбросился.
— Я одного не понимаю, Потапыч… — начала робко Хеся.
Ее прервал Яков. Они с Юсом все, должно быть, переговорили. Коньяку больше не было.
— Я двигаюсь, — сказал Яков. — Теперь сейчас идти — можно еще даже на дальнюю платформу попасть. До свиданья, Наталья Филипповна, благодарим на угощеньи.
— Да что ж, ехать так ехать, — поддержал Юс. — Я с тобой на дальнюю, а Потапыча мы сюда доведем, и Хесю.
Все поднялись. На дворе были те же незакатные, ненастные сумерки, нельзя было понять, рано или уж поздно.
— Ну, прощайте, милая вы моя, — ласково сказал Потап Потапыч. — Пошли вам судьба чего хорошего. Каждый в своей жизни волен, это не надо забывать. — И вдруг прибавил тише: — А вас как здесь зовут-то?
— Анна Максимовна. Разве не знаете?
— Прослышал. Так путь вам добрый, Анна Максимовна, спасибо за чай и за беседу, еще раз спасибо!
Он жал ей руку, и опять хотелось ему думать, что вот он побывал на даче, в гостях у своей знакомой, Анны Максимовны, попил чайку, как все добрые люди, и поболтал о своем.
Хеся поглядела-поглядела, помигала черными ресницами и сказала:
— А я, пожалуй, ночевать здесь останусь.
И взглянула на молчаливую Наташу. Наташе было не жаль ее, но почему-то страшно показалось остаться сейчас совсем одной в этой низкой, серой комнате. И она сказала:
— Оставайтесь.
Дождик к ночи усилился, с высоких берез ветер сгонял крупные капли на крышу, и тогда они стучали по дереву странно, и глухо и гулко, словно лошадь била копытом.
От розовой дьячихиной лампадки на цепочках (дьячиха зажигала ее у Наташи каждый день) ходили по потолку лапастые тени, оконца потускли.
Хеся лежала на полу (не согласилась лечь на Наташину кровать) на какой-то подстилке, укрывшись своим пальтецом. Наташе тоже не спалось. Ветер шумел в березах, стучали копыта по деревянной крыше.
— Как я его люблю, ах, если б вы знали, как я его люблю, Наташа! — говорила Хеся полушепотом, одним вздохом. — Вы не спите, Наташа?
— Нет, не сплю.
Хеся повернулась на подстилке, и видно было, как она закинула смуглые руки за голову.
— Простите, Наташа, я сама не знаю, зачем это я говорю. Но так тяжело мне. И ничего я, ничего для него не могу сделать. Эта… девочка, к которой он меня пристроил теперь, разве он ее любит? Нет, Наташа, и она его не любит, да и никто, никто его не любит! А он и не знает, какой он несчастный!
— Хеся, вы про Юрия говорите? Ну, так я вас не понимаю. Его, напротив, все любят, и, право, он счастливее нас с вами.
— Какая жизнь, Бог мой, какая жизнь! — продолжала шептать Хеся, не слушая. — У него матери не было, он матери не знал, Наташа. Я его, должно быть, за несчастие и полюбила. Матерью, сестрой родной хотела бы ему стать, вот бы чем! Разве я для себя?
Помолчала и снова:
— Я одно время, Наташа, думала, что вас он полюбит. И вы… вы бы поняли. Я так радовалась. Но ведь нету этого?
— Нет, — сказала Наташа медленно. — Нет. Да разве его…
Она хотела сказать: разве можно Юрия любить? Но не сказала, поправилась:
— Разве нужно его любить? Если для него, то ему никакой такой любви, о которой вы говорите, не нужно. У него своя мудрость, Хеся. Вы его не знаете. А я недавно вдумалась в то, что он говорит, и право… разве только позавидовать ему можно.
Хеся приподнялась в тоске и села.
— Ах, Наташа! Не надо этого! Не надо! Он сам себя не понимает, и вы его не понимаете, и никто, одна я, потому что люблю! Я сказать не умею. Вы вот завидуете его счастью; что же, вы его "мудрость" приняли, что ли? Вот вы из прежнего уходите, так хотите разве быть, как он?
— Нет… я хотела бы… но не могу, — с усилием сказала Наташа. — Я уж устала, измучилась, состарилась, отравлена… Но я бы хотела.
Хеся примолкла; не умела ответить; а Наташа думала, думала со злобой о том, что, действительно, она уже разбита и отравлена и ничего из ее новой жизни не будет. Разве она сумеет быть веселой для себя, просто веселой оттого, что живет? Разве сумеет легко влюбиться в первого, кто понравится, и потом забыть его, отвернувшись, искать игры и невинной пены дня? Одно это осталось, потому что прежнее обмануло; но на это сил так же нет, как и на прежнее.
"В самом деле, цветы, что ли, я по фарфору буду рисовать?" — вспомнила она и злобно усмехнулась над собой. Повернулась опять к Хесе.
— Хеся, скажите мне. Все равно, так уж случилось, что мы начистоту говорим. Скажите, отчего вы… не уходите из дела? Юрий ушел, вы бы все-таки ближе к нему могли быть, если бы тоже… Узнали бы его лучше… Может, он прав?..
— Нет, Наташа, — тихонько сказала Хеся. — Я уйти никак не могу. Как я уйду? Не умею выразить, но чувствую, что тогда и любить мне Юрия будет нечем. Не могу я все равно без идеи жить, — прибавила она жалостно и наивно. — Он в своем, он не думает, — так неужели я откажусь… не буду жить… и за него, и за себя?..
— Вы странная, странная… И глупая… Упрямая… — рассердилась Наташа. — Все это пустое. Самообман. Душеспасение, если хотите. Не могу жить "без идеи"! Скажите! А если идея-то гораздо лучше будет жить без вас? Тогда как? Идея должна двигаться, менять форму, должна крылья новые растить, а вы, может, ей только мешаете?