Все это беспутное, по-русски дикое и темное житье-бытье Тасю пугало до смерти. Как она в этой глухой стороне поднимет детей? Где им учиться? Василий подмечал и испуг её, и отчаяние, но успокаивать на словах не хотел, а только все таскал ей с детьми овощей, зелени, соленостей всяких со своего огорода, из городу продукты возил, да развлекал, болтая про то, про се, а Сене, сажая мальца к себе на колени, читывал сказки. При этом частенько Вовка присутствовал, сидел эдак скромненько в уголочке, от угощенья отказывался, все больше слушал, и его не по-детски серьезные глаза все чаще украдкой глядели на Элю.
Как-то Тася не выдержала и, когда дети отправились к Волге собирать красивые камушки, рассказала Васлию все про себя, про судьбу свою горькую и про то, что с детьми приключилось. Он долго молчал, а потом взял её за руку и вывел из дому. И повел к реке Юге, к берегу, по заливному лугу цветущему, встал над берегом и сказал: «Посмотри!»
Над рекою, над островом дугой выгнулись облака. Никогда не видала Тася таких, точно были они нарисованы, и кто-то раскинул над островом облачный купол — как покров — одним мановением руки. Облака светились розовым светом, а под ними, над ними — синь! Ясное синее небо. Не голубое, не темное и не прозрачное — синий кобальт, чистый и радостный цвет. И под синью полоса озаренного солнцем леса, а под облачной аркой радуга. Яркая-яркая! И была эта радуга как бы живым существом, несущим благую весть. Она улыбалась. Она говорила, что жизнь создана для радости. Что боль преходяща, она уходит в песок, покуда над жилищем людей, над их тропами и дорогами простирается этот небесный свет.
А по левую руку, там, где была деревня Быково, лиловел предгрозовой напряженный свет. Здесь небеса были совсем другими — темною плащаницей распростерлись они, но в напряжении этом, в этой темени цвета не было боли. Угрозы не было. Только воля к жизни. И воля к битве. И та битва была благая.
И глядя на небеса, на свет этот темно-лиловый, на радугу, Тася упала в траву — она плакала. Но слезы её были не горькие, не отчаянные — это были светлые слезы. Душа ими чистилась. И когда она наплакалась вдоволь, Василий взял Тасю за руку и повел. Повел под арку, под радугу — к дому, над которым вился дымок… А дымок этот означал, что Коля Хованкин, редкий мастер, печку новую в неделю сложил. И затопил. В первый раз!
Коля попрощался, выпил рюмку, ушел, а они снова сели за стол, и Тася молчала, а Василий говорил, говорил…
— Вы не просто сюда приехали, Бог вас привел. Ты же видела эту радость, которой вся земля полнится. На неё и гляди, а другое все пропускай. Пусть все дурное и грешное как песок сквозь пальцы у тебя сыпется. Тут ты душой оживешь, очистишься; ты и дети твои. Ты на небо гляди — не на то, что люди творят. Тогда ты сильной окажешься и никакая дурь здешняя тебя не проймет. Земля наша заклята, но мы… ты, я, Коля Хованкин и другие ещё — мы должны снять заклятье с родной земли! Это будет, если в душу врага мы не впустим. Враг силен, но воинство Божье сильней. Видала ты знаменья его на небесах? И ни о чем плохом ты не думай, все образуется. «Буран» себе купишь, ездить на нем научу, будешь зимой ребят в город возить, в гимназию. Гимназия у нас очень хорошая, Вовка в ней учится. А ещё церковку надо нам здешнюю восстановить. Это мечта моя.
— А… где эта церковка? — несмело ещё улыбнувшись, спросила зареванная Тася. — Тут на острове?
— Тут она, возле усадьбы стоит. Это усадьба Голицыных, при ней и церковь была. Ну, понятно, в советское время разрушили. Только знаешь, говорят, что при каждом храме свой ангел есть. Он на страже стоит и никогда этот храм не покинет даже если от церкви одни руины останутся. И у нашей свой ангел есть, чувствую я. Так разве ж не можем мы дом Божий к жизни вернуть, чтобы ангел не тосковал?!
— А они тоскуют? — дрогнула Тася.
— Не знаю… наверное нет, это я так, к слову сказал. Но дом-то Божий, за который ангел в ответе, жизнь покинула. Чего ж тут сказать…
— И ты думаешь… можно восстановить? — с надеждой спросила Тася.
— А почему нет? Если к делу с душой подойти, с верой, все можно. А если у человека дело есть по душе и не зря он землю коптит, то ему весь мир улыбается.
— Так уж и улыбается, — отвернулась Тася. — Ты погляди, сколько бед! Сколько горя у людей и это везде, везде! Нет ведь семьи, где бы не было боли.
— Это ты верно сказала — нету! Точно сказала. Только можно в неё с головой окунуться, в беду свою как под воду уйти, а можно…
— Что?
— Вынырнуть на поверхость. Знаешь… — он помолчал, точно раздумывая: сказать или не сказать ей. — Я вот статейку одну все вспоминаю. Про беседу двух режиссеров любимых моих: Стивена Спилберга и Люка Бессона…
— Что-что? — Тася ушам своим не поверила: в этой глуши перед нею сидит деревенский мужик и вещает о Стивене Спилберге и Люке Бессоне…
— А чего удивляешься? — Василий улыбнулся в усы хитроватой такой улыбочкой. — Не ждала от меня? А чего ты вообще ждешь от людей? Ты, что, видишь их, чувствуешь? Нет! Нет, Настасья, ты по первому впечатлению картинку строишь. Ты в людей-то не веришь. Я понимаю — обожглась, напоролась! Но мир ведь не без добрых людей — это же прописи. Истина! Это ж наше, родное, русское, мы на том стоим, а то давно бы рухнула земля-то наша в тартарары! Нет, я не про себя — я не добрый. Я — так… серединка на половинку. Но ты-то не прячь голову под крыло, ты вглубь в человека смотри. Вот у нас… Ну да, мужики — пьянь!
— Я и сама не лучше! — с горечью бросила Тася.
— Ты-то другое дело. Наваждение это у тебя. Пройдет.
Она вспыхнула, вскочила и выбежала из комнаты. Все, что говорил ей этот спокойный уверенный человек, так разбередило душу… Точно вспыхнули в ней давно погасшие угольки. Она долго сидела на своей самодельной кровати, обхватив голову руками. Ей хотелось, чтоб он ушел. Слишком сильно взволновал её разговор, слишком много надежды дал ей этот странный человек… А надежды она не ждала, не хотела. Мести хотела. А для мести душу свою нужно спалить дотла! И все же, когда, переждав с полчаса, Тася вернулась и увидела, что Василий как сидел на стуле своем, так и сидит, нежданная радость теплом плеснула ей в сердце.
— Ты про мужиков говорил… — она как ни в чем не бывало продолжала беседу.
— Ну да, мужики. А вот баба Шура, соседка твоя, она два инфаркта перенесла. А погляди, все лето на острове в доме одна живет и ничего не боится. Ни инфаркта, ни смерти… ничего! Говорит: «Как Бог даст!» Она верит, что все от Бога, и когда придет час, спокойно умрет. А душа её будет в раю — нет, это я тебе говорю, я в это верю, а она про это не знает. Никто не знает, где пристанет его душа на том берегу. Только надеется. А Бог-то Он по вере, да по надежде дает. По любви!
Они помолчали. Тасе хотелось бежать от него — она была не готова. К жизни была не готова. К любви…
— Вась… ты мне про Спилберга что-то хотел… про Бессона…
— А, ну да! Мы про воду с тобой говорили: что в беду как в воду можно нырнуть… так вот. Эти гениальные мужики, они как раз о воде говорили. О море. Об океане. И Бессон сказал, что его напугал фильм Спилберга «Челюсти», не потому испугал, что страшный, а из-за моря… что Спилберг застращал людей морем, показал его как стихию злых сил! И Бессону стало за море обидно, потому что для него это стихия родная, добрая. У него не было в детстве друзей, потому что жили они с отцом на острове, в Греции, и единственным другом его был осьминог. Он его приручил. И вода была единственным местом на свете, где у него были друзья. Вот. А Спилберг — он моря боится, потому что в детстве чуть не захлебнулся, когда его накрыло волной. Его отец тогда на руках не удержал — выронил. Случайно. Во-о-от. И фильм свой он снял, как бы это сказать… ну, о том, что стихия — это страшная сила, и она предает человека. Так примерно в общих чертах.
— И что же?
— А то, что один снимает фильм, где море доброе — «Голубую бездну» снимает Бессон, а другой, где оно злое, — Спилберг — свои знаменитые «Челюсти». И теперь существуют как бы два взгляда на море — на эту жизнь. Два, понимаешь! Один — добрый, другой — злой!
— И что ты этим хочешь сказать? — спросила Тася, хотя она, кажется, начала его понимать.
— Я? Что человек захотел подарить людям свое доброе море, и он его подарил! Что любовь свою можно передать людям. А самое главное то, что море не доброе и не злое — оно разное. Кого — топит, а кого — кормит. Это мир! И нам его — принимать. Или не принимать — это уж как у кого душа сдюжит. Только душу — её можно самому править: растить, крепить… молиться за нее… Или — пустить под откос! Это наше, исконно русское: эдак с песней, да очертя голову в омут, а там хоть трава не расти! А моря — его не надо бояться. И жизни — не надо.
— Это как же? Легко сказать…
— А так. Страх свой — его изжить можно. И мне кажется, что Спилберг свой страх изжил. Когда «Челюсти» снял. Это я точно тебе говорю!