Удовлетворив свое любопытство и связав тайной всех домашних, мы встали перед вопросом: что же делать с ним дальше. Невозможно было держать такой ужас в доме; равносильно невозможно было выпустить столь отвратительное существо на волю. Признаюсь, я бы с удовольствием приговорил его к уничтожению. Но кто бы взял на себя убийство этого мерзкого подобия человека? День за днем мы серьезно обдумывали этот вопрос. Все жильцы съехали. Миссис Моффат впала в отчаяние, и грозила нам с Хаммондом всеми возможными штрафами, если мы не избавимся от него. Мы же отвечали:
— Мы съедем, если вы сочтете это необходимым, но отказываемся забирать с собой создание. Избавляйтесь от него сами, если желаете. Оно появилось в вашем доме и находится в вашей ответственности.
У нее, конечно, не находилось ответа. Миссис Моффат ни уговорами, ни деньгами не могла никого заставить даже приблизиться к твари.
Удивительнее всего было то, что мы пребывали в совершенном неведении относительно того, чем существо питалось. Ни к чему, что мы полагали подходящей для него пищей и ставили перед ним, оно не прикасалось. Невыносимо было день за днем находиться рядом, видеть, как мнется постель, слышать тяжелое дыхание и знать, что оно изнемогает от голода.
Прошло десять дней, двенадцать, две недели, а оно все жило. Биение сердца, однако, с каждым днем становилось слабее и почти прекратилось. Было очевидно, что создание погибает от голода. Пока эта отвратительная борьба за жизнь продолжалась, я чувствовал себя несчастным и не мог спать ночами. Каким бы ужасным ни казалось это существо, печально было думать о его муках.
Наконец оно умерло. Одним утром мы с Хаммондом нашли его в постели холодным и окоченевшим. Сердце перестало биться, легкие не дышали. Мы поспешили похоронить его в саду. Это были странные похороны: в сырую яму лег невидимый труп. Слепок его тела я отдал доктору К***, и он хранит его в музее на Десятой улице.[217]
И теперь, накануне долгого путешествия, из которого могу уже не возвратиться, я составил сей рассказ о случае самом необычайном из всех мне известных.
Перевод Артема Агеева
Осип Сенковский
«Висящий гость»
Когда большой загородный дом опустел, уехали хозяева, разбежались слуги, а на месте осталась лишь горничная Дуня, туда влез вор. Да не простой вор, а разбойник-душегуб. Стал он пугать и мучить бедную девушку, а потом и вовсе предложил ей выбрать себе смерть: либо от удавки, либо от ножа…
DARKER. № 7 июль 2014
Происшествие неправдоподобное, потому что истинное
Как это случилось, что в течение пятидесяти столетий до рождества Христова и восемнадцати столетий после рождества Христова люди не знали ни достоинства разбойников, ни прелести разбойничьей жизни? Что они только теперь спохватились, что в свете нет ничего занимательнее, прекраснее, возвышеннее, изящнее порядочного разбойника?.. Это, верно, оттого, что человечество, ведомое историческою судьбою народов, неуклонно стремится более и более к совершенству и теперь уже подвинулось к нему довольно близко. Я думаю, это оттого!
Как бы то ни было, но, продвинувшись к совершенству, теперь и сам я вижу, что предмет самый богатый, самый достойный пера поэта, прозаика и философа, есть разбойник. Посмотрите, сколько людей прославилось в наше время великими писателями и мудрецами, описывая только добродетели разбойников и разбои добродетельных! В самом деле, что может быть честнее и кротче изверга, душегубца? Что для общества вреднее честного человека, который никому не свернул головы?.. Это, кажется, не требует никаких доказательств, тем более что это уже неоспоримо доказано во всех новейших французских романах, не считая самой новейшей диссертации великого защитника воров, г. Виктора Гюго: зри «Claude Gueux». Ежели так, давайте же мне извергов, головорезов, мучителей, каторжников, великих плутов, великих воров, великих романтических героев — я буду великим писателем! Давайте ножи, топоры, плахи, палицы; давайте ужас и смерть — сто, двести, тысячу смертей — как можно более смерти и крови! Кровь есть лимонад модной словесности. Этот слог есть слог Жанена. Позвольте мне сделаться великим писателем через разбойников! У вас тоже будет Юная словесность.
Вы не хотите дать мне этой безделицы?.. А! Вы не хотите, чтоб я достиг литературной знаменитости через разбойников! Так скажу вам правду, что я и сам не хочу этого. Однако ж надо шествовать с веком; надо же и у нас говорить что-нибудь о разбойниках, когда вся просвещенная Европа бредит ими и поэзиею живописного их ремесла — а то назовут нас невеждами, людьми, лишенными образованности и тонкого вкуса. Поистине, случай весьма затруднительный! Как быть?.. Для спасения чести нашей изящной прозы я готов пожертвовать собою и воспеть какой-нибудь разбойничий подвиг — но с условием, что это будет в первый и последний раз моей жизни, что потом никогда уже не станете требовать от меня подобного самоотвержения. На этом условии — делать нечего — перекрестясь, расскажу вам нечто по сей части: расскажу простой анекдот, который рассказывали мне верные люди, прекрасно рассказывающие всякие анекдоты. Он оставил во мне глубокое впечатление как доказательство дивных путей небесного правосудия.
В двух верстах от……….
Еще одно условие: позвольте, чтоб мой разбойник был без добродетелей. Я рассказываю простой анекдот, только для вашей потехи, быть может, и для вашего наставления, а не для того, чтоб прослыть философом юной литературной школы: притом же я ставлю себе в честь не понимать ее философии.
В двух верстах от В-а стоит загородный дом — деревянный, с зеленою крышею, уже не новый — под лесом, при болоте, за рекою, на возвышении, в некотором расстоянии от большой дороги. В этом доме живет обыкновенно все лето и часть осени Гаврило Михайлович П***, отставной капитан, уездный судья и очень добрый человек, как все уездные судьи В-ой губернии.
В августе месяце 1830 года, поутру, в воскресенье, почтеннейший Гаврило Михайлович с почтеннейшею Прасковьею Егоровною, своею супругою, отправились в бричке в город за разными делами, не терпящими отлагательства, — в церковь помолиться богу, к протопопу напиться настойки, к прокурору откушать ботвиньи, к предводительнице узнать о сплетнях, к откупщику прочитать «Санкт-Петербургские ведомости», к губернатору поиграть в бостон. Чуть господа за ворота, люди тоже со двора: дворецкий к свату в деревню, лакей в гости к приятелям, повар в кабак за водкою, поваренки на реку за раками, Прохор с Дарьею в лес за орехами, Васька с Наташей в болото за черникою и тому подобным. В доме осталась одна Дуня — Дуня, единственная в целой В-ой губернии, белая, розовая, стройная, веселая, добродетельная, царапливая — горничная по своему званию — по качествам души, любимица Прасковьи Егоровны, предмет частых прогулок Гаврилы Михайловича в девичью, жертва противозаконной страсти канцеляристов уездного суда к поцелуям, идол, для которого губернаторский лакей, воспитанный так же, как и она, в столице, в большом свете, на Невском проспекте, никогда не успевал дочистить сапогов своему господину, к немалому соблазну всей губернии. Один он в тех странах был в состоянии понимать ее чувства; одна она в том городе умела оценить его образованность. Они обожали друг друга, как только пламенные души обожаются в Петербурге, у Казанского моста, и были счастливы, как только можно быть счастливым в провинции.
Девушки, оставшись одни в доме, всегда боятся воров. На этом основании Дуня заперла наружную дверь ключом и, чтоб не думать о ворах, пошла поглядеться в зеркало, в ожидании несравненного лакея, которого предварила она накануне, что господа на весь день уедут в город. Дуня весело поправляла свои локоны, потягивала платочек на груди и пожимала кушак, напевая сквозь зубы:
— Мужчины на свете, как мухи, к нам льнут! — как вдруг послышалось легкое стучание в двери. — Это он!.. — И она стрелою полетела отворить ему. — Ах!!! Это не он!
— Это я! — отвечал ей грубым, сиплым голосом, тихонько вмыкаясь в двери, огромный мужчина в изорванной байковой шинели и грязной бесцветной фуражке; черный, давно небритый, с страшными рыжими усами и красным носом, с разбитым лбом, синими губами и убийственным взглядом — прямой тип председателя записных посетителей городских кабаков, или одна из тех адских фигур, какие можно видеть только на картинах Сальватора Розы, совершенно почерневших от времени в тенях и сохранивших яркие краски на освещенных выпуклостях, как будто нарочно для того, чтоб придать более ужаса дикому их выражению.
Дуня в испуге отскочила на несколько шагов и, вздохнув из глубины сердца, еще раз произнесла в душе: «Это не он!!!» Между тем незнакомец с красным носом вошел в сени, преспокойно замкнул двери и ключ положил в карман.