Мы снова во дворе. Наверху в нескольких квартирах уже зажгли свет. Я вижу головы жильцов, темными шишками торчащие в окнах. И внезапно из восточного крыла доносится вопль мальчика-бабуина господина Хуссейна, разрывая туман. Хорек вздрагивает. К крикам бабуинчика в клетке привыкнуть невозможно.
В кольчужной рукавице сынули бренькают ключи.
— На прошлой неделе мы обслуживали свадьбу. На Синт-Ян ин де Мерс.
Я не в силах ответить, так меня начинает мутить.
— Привезли восемь голов на барбекю. У невесты папуля при деньжатах. Павильон себе отгрохал. Ну этот, как его, «Шатер». В саду гуляли, под стеклянной крышей. С батей-то в пять утра встали. У них там типа пейсят гостей было. Мы четыре сундука филе-то набили. А перед тем еще сосиски весь день клепали. Типа, для мелких.
Отыскав нужный ключ, он отпирает двери фургона. Под свиной маской, я знаю, сияет улыбка.
— Шиллингов чуток срубили. В той части города на свадьбах хорошо рубить можно.
Когда Хорек распахивает задние двери, из грузовика вырывается теплый воздух. Вместе с ним приходят запахи мочи и пота, мешаясь с химической вонью вихрящегося воздуха. В дальний конец кузова забились две тени — у двигателя, где теплее.
Я отхожу от грузовика и гляжу на поднимающиеся испарения. Их сносит в сторону, и в прорехах проглядывают клочки серого неба. Наверное, вон то смазанное желтое пятно — это солнце. Хотя с такими низкими тучами точно не скажешь. Эх, мне бы на небеса.
— Сюда топай, башка говенная! — кричит из фургона Хорек. Он забрался внутрь, чтобы выгнать скот. Сами они никогда на выход не рвутся.
Я весь съеживаюсь, как будто сынуля сейчас вытолкнет оттуда льва. За белым бортом грузовика слышится шлепанье босых ног по металлу, затем дзынь, дзынь, дзынь цепи.
Хорек выпрыгивает из фургона, обеими руками ухватившись за веревку.
— Вот жеж, тупые как пробка, а день-то свой чуют вроде. Ну-ка вылезли отседова! Пшли, пшли!
Из грузовика вываливаются две бледно-желтых фигурки и падают на плиты, укутанные туманом. Хорек рывком цепи ставит их на ноги.
Они оба худенькие и наголо обриты, сбились вместе и дрожат. Локти у них связаны, руки упираются в подбородки. Молоденькие особи мужского пола с большими глазами. Они похожи друг на друга. Словно ангелы с миловидными лицами и стройными тельцами. От едкого воздуха у них начинается кашель.
Маленький плачет и прячется за тем, что повыше. Тот от страха не может даже плакать и пускает вместо этого струю. Моча стекает по внутренней стороне бедра, на холоде от нее поднимается пар.
— Уроды вонючие. Везде ссут. Все фургоны нам уделали. Как закончим, вашим коридор мыть придется-то.
Сынуля натягивает веревку. На шее у каждого животного болтается по толстому железному ошейнику, к которому приварены короткие цепочки. К ним и крепится веревка.
Хорек тащит их через двор. Животные кое-как труся́т за ним и жмутся друг к дружке для тепла. Я бросаюсь вперед них к служебной двери, но почти не чувствую ног, даже когда одно колено бьет по другому.
В коридоре я снимаю маску и иду позади скота. Хорек ведет нас обратно в душевую. Животные рассматривают складские клети. Маленький перестает плакать, отвлекшись на картины и мебель за решетками. Высокий оглядывается через плечо на меня. И улыбается. Глаза у него влажные. Я пытаюсь улыбнуться в ответ, но моя челюсть онемела. Поэтому просто смотрю на него. Лицо у него испуганное, но доверчивое — ему нужен друг, который улыбнется в этот страшный день.
Я думаю о том же, о чем думаю каждый раз, когда в Грюют Хёйс приезжают банкетчики: тут какая-то ошибка. Скот должен быть тупым. Нам говорят, у него нет чувств. Но в этих глазах я вижу напуганного мальчишку.
— Нет, — говорю я, не успев даже осознать, что заговорил.
Хорек оборачивается и смотрит на меня в упор из-под своей свинячьей маски.
— Чего?
— Так нельзя.
Он хохочет.
— Нашел во что верить. Морды у них человеческие, но вместо мозгов одно дерьмо. Все миленькие такие, да в башке-то глухо. С нами ничё общего.
Мне много чего хочется сказать, но слова испаряются с языка, и в голове у меня гуляет ветер. Поперек моего воробьиного горлышка встает большущий комок.
— Пшли! Пшли! — рявкает хорек, заставляя их сжаться от страха. На спине у обоих мальчиков-животных виднеются шрамы. Длинные розоватые шрамы с дырочками вдоль разрезов — на месте швов, оттуда когда-то у них брали органы для больных.
— Лучшее мясо в городе! — ухмыляясь, кричит мне Хорек. — Нямка из них что надо. Идут типа по тыще евро за кило. Дороже фруктовых консервов. Прикинь, да? Консервов дороже.
Хорька радует, что мне от его слов так дурно. И, как и почти всем людям в этом доме, ему нравится рассказывать мне вещи, которых я не хочу слышать.
— Этих двоих мы откармливали несколько месяцев. А ну заткнулся!
Он стегает маленького, который опять начал плакать, концом веревки по заду. Когда та с хлюпаньем врезается в желтую ягодицу, малыш внезапно замолкает. От веревки остается белая отметина, которая сразу желтеет. От удара он спотыкается о ноги старшего, который по-прежнему смотрит на меня слезящимися глазами и ждет улыбки. У них длинные ногти.
— Откуда…
Хорек ослабляет веревку и глядит на меня.
— Чё?
Я откашливаюсь.
— Откуда они?
— От монашек.
— Что-что?
— От монашек. В Брюсселе все старухи в монастыре померли от молочной ноги. Ну вот все эти чурбаны и пошли с аукциона. Когда мы с батей купили их, они были тощие, как струйка мочи. Монашки их только и кормили, что дрожжами да водой. Мясо-то не уважали, типа. Так что мы их откармливали несколько месяцев. А они типа для кого?
— Для Главных Жильцов, — отвечаю я шепотом.
— Чего?
— Для Главных Жильцов дома. К Ежегодному Банкету.
— О, ну им понравится.
Сынуля срывает с головы маску и тыкает ее нечистым рылом в животных, скорчив рожу, чтобы напугать их. Они пытаются спрятаться друг за другом, но лишь запутываются.
Щетина на голове у Хорька мокрая от пота. Интересно, ему прыщи от соли не щиплет? Сыпь покрывает всю его шею и уходит ниже, к спине. Я чувствую тошнотворный уксусный запах этих гнойничков.
— А вы… вы… вы уверены, что так можно?
Мне заранее известны ответы на все мои идиотские вопросы, задаваемые моим идиотским голосом, но я просто должен говорить, чтобы унять панику. Животные хихикают.
— Да я ж сказал, не надо уши-то развешивать. Толку от них нуль. Монашки их вместо зверушек держали. Если б не мы с батей, они б вообще ничего не стоили. А теперь подороже будут, чем наши с тобой органы, даже если вместе взять.
Он с такой силой дергает веревку, что животные издают задушенные хрипы, и их голые тела прижимает к его резиновому фартуку. Глаза животных слезятся. Маленький смотрит в крысиные буркалы Хорька и пытается его обнять.
Но когда открывается дверь душевой, скот притихает. Хорек вталкивает обоих в помещение. Сквозь дверную щель я вижу, как его толстый папаша расправляет мешок.
— Залезай, — рычит он старшему. Оба животных ударяются в плач.
— Мне надо обратно на пост, — проговариваю я, не чувствуя челюсти.
— Валяй, — ухмыляется Хорек. — Откроешь для нас двери, как закончим с первеньким. В три моя мамуля придет. Она повариха у нас. Батя за ней съездит. А второго с утречка обработаем.
Он закрывает дверь. У меня за спиной рыдают животные. Жирный Папаша кричит, Сынуля-Хорек смеется. Стены, выложенные белой плиткой, ничего не заглушают. Затыкая уши пальцами, убегаю.
* * *
Пройдите со мной по темному дому. Посмотрите, как я убиваю старуху. Это не займет много времени.
Маленькие медные часы сообщают мне, что уже три утра, а значит, сейчас я пойду наверх, накрою птичий рот госпожи Ван ден Брук подушкой и не уберу, пока старуха не перестанет дышать. Все пройдет нормально, если притвориться, что я занят самым обыкновенным делом. Я это знаю наверняка, потому что проделывал такое и раньше.
На верхней койке храпит Кислый Ирландец. Он не увидит, как я ухожу из комнаты. Вечером, напившись до потери памяти чистящего средства с запахом свежей краски, которое я стащил для него со склада, он на четвереньках забрался в кровать, глядя в никуда. По утрам у меня уходит не меньше двадцати минут на то, чтоб разбудить его перед работой. Весь день он пьет, ничего не помнит и не может без сна. Лицо у него багровое от вздувшихся ве́нок, а от носа-картошки пахнет испортившимися дрожжами.
Покинув спальни с их двухъярусными кроватями, я по цементной дорожке иду через большую кладовую. Света нет, потому что по ночам нам запрещено сюда заходить, но я знаю дорогу наизусть. Иногда, вооружившись фонариком и ключами, я обхожу складские клети и роюсь в ящиках, сундуках и чемоданах, забитых вещами, которые некогда что-то значили в этом мире. Но там нет ни еды, ни того, что можно на нее обменять, так что сейчас ничего из этого ценности не предствляет. Иногда во время этих ночных обходов мне чудится, будто из клетей за мной наблюдают.