Рeшение труд мой вручить тому густо психологическому беллетристу, о котором я как будто уже упоминал, даже, кажется, обращал к нему мой рассказ (давно бросил написанное перечитывать, — некогда да и тошно…), было принято мною не сразу, — сначала я думал, не проще ли всего послать оный труд прямо какому-нибудь издателю, нeмецкому, французскому, американскому, — но вeдь написано-то по-русски, и не все переводимо, — а я, признаться, дорожу своей литературной колоратурой и увeрен, что пропади иной выгиб, иной оттeнок — все пойдет насмарку. Еще я думал послать его в СССР, — но у меня нeт необходимых адресов, — да и не знаю, как это дeлается, пропустят ли манускрипт через границу, — вeдь я по привычкe пользуюсь старой орфографией, — переписывать же нeт сил… Что переписывать! Не знаю, допишу ли вообще, выдержу ли напряжение, не умру ли от кровоизлияния в мозгу…
Рeшив наконец дать рукопись мою человeку, который должен ею прельститься и приложить всe старания, чтобы она увидeла свeт, я вполнe отдаю себe отчет в том, что мой избранник (ты, мой первый читатель), — беллетрист бeженский, книги которого в СССР появляться никак не могут. Но для этой книги сдeлают, быть может, исключение, — в концe концов, не ты ее писал. О, как я лелeю надежду, что несмотря на твою эмигрантскую подпись (прозрачная подложность которой ни для кого не останется загадкой), книга моя найдет сбыт в СССР! Далеко не являясь врагом совeтского строя, я должно быть невольно выразил в ней иные мысли, которые вполнe соотвeтствуют диалектическим требованиям текущего момента. Мнe даже представляется иногда, что основная моя тема, сходство двух людей, есть нeкое иносказание. Это разительное физическое подобие вeроятно казалось мнe (подсознательно!) залогом того идеального подобия, которое соединит людей в будущем бесклассовом обществe, — и стремясь частный случай использовать, — я, еще социально не прозрeвший, смутно выполнял все же нeкоторую социальную функцию. И опять же: неполная удача моя в смыслe реализации этого сходства объяснима чисто социально-экономическими причинами, а именно тeм, что мы с Феликсом принадлежали к разным, рeзко отграниченным классам, слияние которых не под силу одиночкe, да еще нынe, в период бескомпромиссного обострения борьбы. Правда, мать моя была из простых, а дeд с отцовской стороны в молодости пас гусей, — так что мнe самому-то очень даже понятно, откуда в человeкe моего склада и обихода имeется это глубокое, хотя еще не вполнe выявленное устремление к подлинному сознанию. Мнe грезится новый мир, гдe всe люди будут друг на друга похожи, как Герман и Феликс, — мир Геликсов и Ферманов, — мир, гдe рабочего, павшего у станка, замeнит тотчас, с невозмутимой социальной улыбкой, его совершенный двойник. Посему думаю, что совeтской молодежи будет небесполезно прочитать эту книгу и прослeдить в ней, под руководством опытного марксиста, рудиментарное движение заложенной в ней социальной мысли. Другие же народы пущай переводят ее на свои языки, — американцы утолят, читая ее, свою жажду кровавых сенсаций, французам привидятся миражи Содома в пристрастии моем к бродягe, нeмцы насладятся причудами полуславянской души. Побольше, побольше читайте ее, господа! Я всецeло это привeтствую.
Но писать ее нелегко. Особенно сейчас, когда приближаюсь к самому, так сказать, рeшительному дeйствию, вся трудность моей задачи является мнe — и вот, как видите, я отвиливаю, болтаю о вещах, мeсто коим в предисловии к повести, а не в началe ее самой существенной, для читателя, главы. Но я уже объяснял, что, несмотря на рассудочность и лукавство подступов, не я, не разум мой пишет, а только память моя, только память. Вeдь и тогда, то есть в час, на котором остановилась стрeлка моего рассказа, я как бы тоже остановился, медлил, как медлю сейчас, — и тогда тоже я занят был путаными рассуждениями, не относящимися к дeлу, срок которого все близился. Вeдь я отправился в путь утром, а свидание мое с Феликсом было назначено на пять часов пополудни; дома мнe не сидeлось, но куда сбыть мутно-бeлое время, отдeлявшее меня от встрeчи? Удобно, даже сонно, сидя и управляя как бы одним пальцем, я медленно катил по Берлину, по тихим, холодным, шепчущим улицам, — и все дальше, дальше, покуда не замeтил, что я уже из Берлина выeхал. День был выдержан в двух тонах, — черном (вeтви деревьев, асфальт) и бeлесом (небо, пятна снeга). Все продолжалось мое сонное перемeщение. Нeкоторое время передо мной моталась большая, неприятная тряпка, которую ломовой, везущий что-либо длинное, нацeпляет на торчащий сзади конец, — потом это исчезло, завернуло куда-то. Я не прибавил хода. На другом перекресткe выскочил мнe наперерeз таксомотор, со стоном затормозил и, так как было довольно склизко, закружился винтом. Я невозмутимо проeхал, будто плыл по течению. Дальше, женщина в глубоком траурe наискось переходила мостовую передо мной, не видя меня; я не гукнул, не измeнил тихого ровного движения, проплыл в двух вершках от ее крепа, она даже не замeтила меня, — беззвучного призрака. Меня обгоняло любое колесо; долго шел, вровень со мной медленный трамвай, и я уголком глаза видeл пассажиров, глупо сидeвших друг против друга. Раза два я проeзжал плохо мощеными мeстами, и уже появились куры: расправив куцые крылья и вытянув шею, перебeгали дорогу (а может быть это было не тогда, а лeтом). Потом я eхал по длинному, длинному шоссе, мимо жнивьев испещренных снeгом, и в совершенно безлюдной мeстности автомобиль мой как бы задремал, точно из синего сдeлался сизым, постепенно замер и остановился, и я склонился на руль в неизъяснимом раздумьe. О чем я думал? Ни о чем или о глупостях, я путался, я почти засыпал, я в полуобморокe рассуждал сам с собой о какой-то ерундe, вспоминал какой-то спор, бывший у меня когда-то с кeм-то на какой-то станции, о том, можно ли видeть солнце во снe, — и потом мнe начинало казаться, что кругом много людей, и всe говорят сразу и замолкают, и дав друг другу смутные поручения, беззвучно расходятся. Погодя я двинулся дальше и в полдень, влачась через какую-то деревню, рeшил там сдeлать привал, — ибо даже таким дремотным темпом я оттуда добирался до Кенигсдорфа через час не болeе, а у меня было еще много времени в запасe. Я долго сидeл в темном и скучном трактирe, совершенно один, в задней какой-то комнатe у большого стола, и на стeнe висeла старая фотография: группа мужчин в сюртуках, с закрученными усами, причем кое-кто из передних непринужденно опустился на одно колeно, а двое даже прилегли по бокам, и это напоминало русские студенческие фотографии. Я выпил много воды с лимоном и все в том же до неприличия сонном настроении поeхал дальше. Помню, что через нeкоторое время, у какого-то моста, я снова остановился: старая женщина в синих шерстяных штанах, с мeшком за плечами, хлопотала над своим поврежденным велосипедом. Я, не выходя из автомобиля, дал ей нeсколько совeтов, совершенно впрочем не прошенных и ненужных, а потом замолчал и, опершись щекой о ладонь, а локтем о руль, долго и бессмысленно смотрeл на нее, — она все возилась, возилась, но наконец я перемигнул, и оказалось, что никого уже нeт, — она давно уeхала. Я двинулся дальше, стараясь помножить в умe два неуклюжих числа, неизвeстно что означавших и откуда выплывших, но раз они появились, нужно было их стравить, — и вот они сцeпились и рассыпались. Вдруг мнe показалось, что я eду с бeшеной скоростью, что машина прямо пожирает дорогу, как фокусник, поглощающий длинную ленту, — и тихо проходили мимо сосны, сосны, сосны. Еще помню: я встрeтил двух школьников, маленьких блeдных мальчиков, с книжками, схваченными ремешком, и поговорил с ними; у них были неприятные птичьи физиономии, вродe как у воронят, и они как будто побаивались меня и, когда я отъeхал, долгое время глядeли мнe вслeд, разинув черные рты, — один повыше, другой пониже. И внезапно я очутился в Кенигсдорфe, взглянул на часы и увидeл, что уже пять. Проeзжая мимо красного здания станции, я подумал, что может быть Феликс запоздал почему-либо и еще не спускался вон по тeм ступеням мимо того автомата с шоколадом, — и что нeт никакой возможности установить по внeшнему виду приземистого красного здания, проходил ли он уже тут. Как бы там ни было, поeзд, с которым велeно было ему приeхать в Кенигсдорф, прибывал в без пяти три, — значит, если Феликс на него не опоздал…
Читатель, ему было сказано, выйти в Кенигсдорфe и пойти на сeвер по шоссе до десятого километра, до желтого столба, — и вот теперь я во весь опор гнал по тому шоссе, — незабываемая минута! Оно было пустынно. Автобус ходит там зимой только дважды в день, — утром и в полдень, — на протяжении этих десяти километров мнe навстрeчу попалась только таратайка, запряженная гнедой лошадью. Наконец, вдали, желтым мизинцем выпрямился знакомый столб и увеличился, дорос до естественных своих размeров, и на нем была мурмолка снeга. Я затормозил и оглядeлся. Никого. Желтый столб был очень желт. Справа за полем театральной декорацией плоско сeрeл лeс. Никого. Я вылeз из автомобиля и со стуком сильнeе всякого выстрeла захлопнул за собою дверцу. И вдруг я замeтил, что из-за спутанных прутьев куста, росшего в канавe, глядит на меня усатенький, восковой, довольно веселый…