Я же, Максимыч, в то время на улицу бегала, девка, на одного парня заглядалась, а тут - гони ее, скаженную.
Прямо сердце ноет.
Как-то привез нас батюшка домой в бане помыться, а матушка возьми и скажи ему: "Гаврилович! Оставь Лукерью, на ней уже лица нет". А он показывает в угол и говорит: "Вон арапник. Я вас сейчас так ошпарю, что и себя не вспомните". И все. Попробуй заикнуться. Скорый был на расправу! Но матерь и детей жалел, никто из нас оборванцем... голяком по хутору не бегал. Девчат в бумазейные платья наряжал. - Она немного подумала, и лицо ее осветилось тихой, благодарной улыбкой. - Он мне сам и женишка выбрал, ей-бо! Выходи, говорит, замуж за Михаила Поправкина, за казака. Завтра сватьев зашлют.
Я - в слезы, в крик. Мне другой, Максимыч, нравился, я уже тебе говорила. - На ее лице все еще светилась улыбка. - А он как топнет ногой, как сдвинет брови и за плетку - цап! "Дура! Казачкой не хочешь стать! Вот я те повыкаблучуюсь!" Я тогда молоденькой была, шестнадцатый годок шел, как огня его боялась, вся осиновым листочком задрожала и - в ноги батюшке. Плачу, прощения у него молю. Смягчился. Откинул плетку, поднял меня с пола, в лоб поцеловал. "То-то, говорит, дочка! От своей судьбы не отказуйся". И веришь, Максимыч, как в воду он глядел. Зажили мы с Мишей ладком да мирком, он жалел меня, пальцем не трогал, и я в нем души не чаяла.
Я батюшке в ножки потом кланялась. Во как бывает! - гордо произнесла Касатка. - Мы с Мишей и в колхоз первыми вступили. Скотину на общий баз свели, хомут, уздечку, колеса от брички, ярмо - все, что было, отдали.
И друг от друга ни на шаг. Он в кузню, и я за ним, в молотобойцы. Наяриваем, аж искры сыпятся, звон за три версты стоит. Он молотком пристукует, а я кувалдой, сменимся и опять за свое. Не заметишь, как и день проскочит.
Все, Максимыч, делаем: и зубья для борон оттягуем, и шкворни, и гайки нарезаем. Лошадей наведут: подковки сваргань, да чтоб по ноге, по размеру, да и подкуй им тут же. Некоторые мужчины хуже баб: боятся ухналь забить.
А я наловкалась. Любому коню ногу заломлю и в два счета подкову пришпандерю. При Мише я была смелая! Скажут: в огонь лезь - и в огонь полезу. Казачка!
Солнце припекало нам спины. На досках, в смолистых коричневых кружках, выступили светлые, пахнущие, как ладан, капли. В углу двора, у калитки, цвел подсолнух, над его яркой молодой шапкой вился, впиваясь в мохнатую желтизну, шмель, возле загаты слитно, раздраженно гудел вылетевший из чьего-то улья рой пчел. Под карнизом Касаткиной хаты первозданно синели аккуратно слепленные гнезда, резво чиркали ласточки. Перехватив мой взгляд, Касатка отвлеклась и сказала:
- Чтой-то они шибко разлетались. Беспокоются. Небось к дождю. Жарит сильно... Вот скажи ты, ласточки какие умные! Где зря не селются. Настанет весна, они уже тут как тут: "Здравствуй, бабка! Мы твои квартиранты, принимай". Стрекочут крылушками, носятся по-над землей, и мне весело, вроде я не одна. Иной раз начнут в окна биться, так и знай: к гостям либо к письму.
- И сбываются приметы?
- Кабы не сбывались, я бы и не говорила. Сбываются. Я всегда чувствую, как Дина пишет письмо.
- Она часто вам пишет?
- У ней, Максимыч, своих забот полон рот. К Новому году посылочку прислала: ангорского пуху на шаль. Не забывает матерь. Обещалась к Октябрьской наведаться в гости, да, видно, чегой-то передумала. Вчера получаю от нее письмо и диву даюсь: на днях, пишет, приеду в Марушанку. Я уж и не знаю, Максимыч, чи мне радоваться, чи плакать. Как бы не случилось лиха. Муж у нее пьет. Онто, конечно, парень смирный, мухи не обидит, да кого не губит эта проклятущая водка. Кого она не доводит до ручки. Касатка помедлила, взглянула на меня с печалью, сказала: - Ты, Максимыч, молодец, что не пьешь.
Не пей. Ее всю не выглушишь. О чем я тебе раньше плела? - .тут же переключилась она на прежнее. - Да, Максимыч. Смелей меня не было, кроме Босихи. Она, правда, тоже отчаянной уродилась. Мы с ней два сапога пара...
В войну однажды косим у припечек - Босиха, я и Лида Безгубенко. Уморились, сели в холодок полудновать.
Только еду из сумок вытащили - глядь, откуда ни возьмись, выскакуют из кустов двое волосатых. Рожи черные, немытые... Зрачки, как у голодных волков, блестят. Так бы нас и съели. Не успела я и глазом моргнуть, а один уже навалился на меня сзади, рот силится зажать и к земле, все к земле, гад, давит. Эге, думаю, дело не шутейное!
За волосья его - цап! От себя отпихаю, а сама помаленьку выворачуюсь из-под него. Чижолый, отъелся на бандитских харчах. Я ему со всего маху кулаком в рожу, он аж зубами клацнул. И обмяк... А я, Максимыч, того и дожидалась, мне этого и надо. Р-раз! - и вывернулась!
Окорячила его сверху и кудлатой башкой обземь, обземь толку... Вот тебе, паразит, на чужих баб сигать! Кобель, ублюдок кулацкий. Ешь нашу землю, если не наелся.
Смотрю: и Босиха на своего наседает, мутузит его почем зря под бока. Хорошо, наша берет! Мы с ними, значит, волтузимся, а Лида стоит, вопит что есть мочи. Что с ней взять: худющая, одна кожа да кости, от ветру шатается.
А нет бы догадаться, косу взять - и по ногам их, по тому больному месту. Это ж надо! Наши мужики воюют, жизни за советскую власть не щадят, а эти выродки выгуливаются, шастают по балкам, безобразничают. От мобилизации скрывались, бандюги. - Касатка с омерзением сплюнула. - Не люблю я, Максимыч, ругаться, язык осквернять, да рази тут стерпишь! Какая русская душа не содрогнется?! Ну, своего я успокоила, скрутила ему бечевкой руки: лежи. А тот вывернулся - и чесу. В горы. По кустам... Босиха - косу в руки и вдогонку. Но он, враг, перехитрил ее, убег. Того, связанного, повесили.
Собаке собачья смерть. Дали б власть, я б его сама вздернула. А что ты думаешь? И не дрогнула бы. Так бы петлю и накинула на толстую шею.
О! Чего я только не пережила! - воскликнула она с удивлением. - Все, Максимыч, было, а вот гляди-ка: живу и в ус себе не дую. Я и с твоим отцом в кузне работала.
Он у меня одно время подручным был. Как-то забегаешь ты к нам, а я тебе подковку игрушечную сковала и дарю.
- Помню!
- Ну вот. Обрадовался! - Касатка широко улыбнулась. - Взял ее и понесся к бабушке. Мы тогда насмеялись с тебя, потешный! Голова белая-пребелая. Задумалась, наморщила лоб и вспомнила еще: - Я и лес с мужиками рубала. На скалах. Пустим брусья с горы, летят вниз, кувыркаются. А там - волоком на быках к реке...
Правда, вот на сплаве быть не привелось. Воды я не страшилась. Но, Максимыч, рассуди сам: при мужиках заголяться бабе совестно. Одетой по воде не набродишься.
Кабы не стыд - сплавляла бы! Ей-право. Все на свете надо испытать.
С этими словами она поднялась, и мы опять взялись за дело. Стало прохладнее, в огороде, в вишнях шелестел ветер, в небе росли, клубились, темнели тучи. Все-таки недаром в верховье шумел Касаут.
Забор с улицы скоро был готов. Мы стали прибивать доски на другой стороне двора. Длинные, гладко оструганные, они прилегали одна к другой плотно, иногда Касатка отбегала к хате и, подбоченясь, придирчиво ощупывала взглядом новый забор, коротко восхищалась:
- Враг его!
Ветер стал дуть порывами, вспыхнула, закружилась в переулке пыль, листья затрепетали, темно заструились на вишнях, и как-то сразу все вокруг померкло, небо насупилось, воздух посвежел, и одновременно с глуховатым ворчанием грома дробно застучали по наклонившимся подсолнухам крупные капли дождя. Ласточки пометались над хатой, пискнули и затаились где-то под карнизом.
- Э, Максимыч! - Касатка подняла лицо к небу. - Кончай. Сейчас сыпанет! - В ее голосе слышалось ликование. - Ну и тучу на хутор гонит: прямо тьма! - И она побежала загонять поросят в закутку. Ветер сорвал у нее с волос косынку, она подхватила ее на лету и засмеялась: - Во охальник! С бабкой шуткует.
Через минуту все пространство перед нами завесило, заволокло сплошным ливнем. Чичикин курган потонул во мгле. В одно мгновение двор затопило, мутная вода хлынула под ворота; в переулке уже бурлила, клокотала настоящая речка, унося с собою сор, палки, бумагу... С крыши хлестало как из ведра. Открыв двери, мы стояли у порога и завороженно следили за этой мощно, неукротимо разыгравшейся стихией. Темно-зеленая картофельная ботва в огороде сникла, слегла на черную землю, подсолнухи еще ниже опустили шапки и листья, на грядках лука уже мерцали лужи, в них вспыхивали и лопались пузыри.
- Ой, Максимыч! Водой запасусь!
Касатка, одною рукой подхватив деревянное корыто, другою держа за дужки два ведра, в ситцевой кофточке, расхристанная, выбежала из сеней, громко вскрикнула, вмиг искупавшись в потоках ливня, подождала, пока наберется вода в посуду, чтоб ее не опрокинуло вверх дном, и обратно забежала в сени.
- Во шпарит! Искупал бабку. Может, помолодею. - Глаза ее озорно, сине блестели, с волос и с кофточки, прилипшей к телу, текло ручьями. Дождевая водичка, Максимыч, полезная. И для питья, и для стирки. Мягкая! ГоЛову хорошо мыть... Сейчас что! Такой дождь не страшен: