— Посидите со мной.
С тех пор в подобных случаях они стали сидеть под фикусом вдвоем. Папиков жевал свою никотиновую жвачку, а она, слава Богу, пока строго соблюдала наставление матери: "Смотри, не научись курить! Не будь лахудрой!" Курить Александра не пробовала, хотя вокруг нее курили все, в том числе приличные и даже замечательные женщины.
Они всегда сидели молча. И Папиков, кажется, был благодарен Александре за то, что она не занимает его беседой. Папиков «прокручивал» в сознании всю операцию, искал свой промах. Он никогда ничего ни на кого не сваливал и если и не находил своей ошибки, то все равно все брал на себя. Такой уж у него был характер. И в случае с немецким солдатиком Фритцем Брауном он даже не упомянул об Александре ни в разговоре с начальником госпиталя, ни в разговоре с особистом. Не упомянул потому, что не хотел «впутывать» ее в это дело. Очень не простое дело, за которое вполне можно было бы уцепиться, чтобы отправить человека туда, откуда не все возвращаются. Папиков не понаслышке знал, что это такое. Как и многих, перед войной его арестовали, а в июле 1941 года не только выпустили на свободу, но и назначили главным хирургом того самого госпиталя, где и обретался он до сих пор. Так что Папиков сберег Александру сознательно.
Фикус, под которым они сидели, был высокий, с толстыми и словно лакированными темно-зелеными листьями, — немцы ухаживали за фикусом так хорошо, что даже за время бесхозности ничего с ним не случилось.
Папиков думал о своем, Александра о своем, а рядом с ними реяла только что отлетевшая жизнь человека, который еще совсем недавно был сильным, здоровым и молодым и которого ждали дома…
После войны Александра вспоминала эти сидения под немецким фикусом как важную часть своей духовной жизни. Они сидели молча, а сказано было так много…
Наверное, Папиков был гений, во всяком случае, за всю свою долгую жизнь в медицине она не встречала второго такого мастера. Может быть, он был и не Пирогов, но уж очень близок к Пирогову.[26] Многие из оперативных решений, которые принимал Папиков, когда счет шел на секунды, в первый момент казались дикими, а выходило так, что они были единственными из всех возможных, не лучшими, не худшими, а единственно верными.
Если бы не Папиков, Сашенька так бы и умерла там, на Сандомирском плацдарме, только благодаря ему выкарабкалась…
Александра Александровна не смогла сдержать слез, когда через много лет после войны услышала песню:
В полях за Вислой сонной
Лежат в земле сырой
Сережка с Малой Бронной
И Витька с Моховой…[27]
Да, многие там полегли, и она могла бы лежать где-то в бурьяне на радость коршунам, и эта песня могла бы быть про нее…
Фритц фон Браун родился в рубашке не только в переносном, но и в прямом смысле этого выражения.[28] Мальчик вырос в богатой аристократической семье, в кругу тех избранных, что были отгорожены от мира обыкновенных людей такой высокой и прочной стеною, что, казалось, никакие превратности жизни им не помеха. И в XVIII и в XIX веках семья была не из бедных, а в XX-м сумела многократно преумножить свои накопления. С начала XX века семья Фритца прочно заняла видное место на рынке поставок в германскую армию обмундирования, амуниции, а позднее и противопехотных мин, что особенно грело руки. Семья поставляла и нажимные и натяжные противопехотные мины в огромных количествах. Отец Фритца держал у себя в сейфе рабочего кабинета обе такие игрушки, правда, без смертоносной начинки. Иногда он открывал сейф и любовался своим товаром. Странно, что при этом рифленные по краям кругляшки железа (рифленные для того, чтобы осколкам было веселее разлетаться) никак не ассоциировались в его сознании с гибелью или увечьем многих тысяч людей, а только с финансовой прибылью. И, если бы кто-нибудь сказал, что он пособник убийц, отец Фритца подал бы в суд и скорее всего выиграл дело: денег бы у него хватило.
Ужесточения нового германского строя практически не задели корневых устоев фамилии, давно уже привыкшей хранить свои капиталы в Швейцарии. К новому порядку старшие в семье относились с брезгливой опаской, хотя это и не мешало им ковать денежки, а юного Фритца они, можно сказать, прозевали, прошляпили.
Фритц был пай-мальчик, учился в закрытом колледже в горной Швейцарии, играл на скрипке. Отец исподволь готовил его в наследники.
Семья Фритца жила в просторном и удобном загородном доме, рядом с родовым замком. Замок построили в конце семнадцатого века, а дом в начале двадцатого.
Замок был красив только внешне, а внутри он состоял из комнаток с каменными стенами и каменными сводчатыми потолками, узкие окна-бойницы почти не давали света, в тесных переходах давило удушливой сыростью. Был, правда, в замке и зал с большим камином, но и там царил все тот же вековой тяжелый, холодный дух. Фритц не любил бывать в замке, зато с удовольствием стоял на широкой крепостной стене и любовался излучиной Рейна, что протекал близко, метрах в двухстах под горой, на которой располагался их замок. Эта картина Рейна, текущего совсем рядом, такого широкого, могучего, сталисто вспыхивающего под солнцем, навсегда стала для Фритца образом родины. Он вспоминал ее и до госпиталя, и в госпитале, и потом долгие шесть лет в русском плену.
Казалось, семья Фритца жила за семью печатями от всех невзгод и печалей военного времени. Но однажды высоко в небе пролетела над замком первая туча английских бомбардировщиков с запада, дня через два — три проплыла другая смертоносная туча — американских самолетов с юга, со стороны Италии, а вскоре Фритц услышал за обедом, как папа сказал дедушке, что русские бомбили Берлин. При этом папа, мама и дедушка тревожно взглянули на Фритца и повторили, как эхо:
— В колледж! В Швейцарию!
— В Швейцарию!
— В колледж!
Весной 1944 года почти всем в Германии уже было понятно, что речь может идти теперь только о защите своей земли, а не о захвате чужой. Юноши и даже мальчишки тысячами уходили в армию, чтобы защитить фатерланд. Юный Фритц тоже мечтал "с оружием в руках"… Его отправили в пансионат, а он сошел на первой же остановке своего поезда и пересел в другой, что шел в восточные земли… Там он записался добровольцем на фронт, чтобы "с оружием в руках"… Записываясь, он предусмотрительно опустил свой титул, приставку «фон», дал ложные сведения о месте жительства и родителях, которые якобы погибли под американскими бомбами. На первых порах все шло как по маслу, Фритц стал солдатом. Наконец ему вручили долгожданное оружие, но отправили не в боевые порядки, а в охрану одного из концентрационных лагерей русских военнопленных. То, что он там увидел, перевернуло все его представления о человечности, чести, благородстве, любви к родине и еще о многом и многом другом, чему в том числе и нет названия. Лагерь представлял из себя прямоугольник голой земли двести на двести метров, огороженный колючей проволокой, по которой был пропущен электрический ток высокого напряжения. У ворот лагеря, считавшегося временным пересыльным пунктом, располагались казармы и службы немцев, за ними шла свободная территория метров на семьдесят, потом ров, а за рвом находились русские военнопленные — день и ночь под открытым небом, на голой, утрамбованной до серого лоска земле. Пищу и воду им подвозили в больших корытах по мосткам, которые в нескольких местах были переброшены через ров. Назвать условия содержания русских военнопленных скотскими было бы большим лицемерием, потому что они были гораздо хуже скотских. Охранники, с которыми пришлось служить Фритцу, особенно возмущались зловонием, которое наносил к их казармам ветер, и тем, что "эти скоты русские" иногда бросались на проволоку, и тогда приходилось отключать электричество и снимать с ограждения распятые трупы. Для уборки трупов — и с проволоки, и по всему лагерю — охрана держала в отдельном загоне небольшую команду русских, которую кормили лучше других, чтобы в них были хоть какие-то силы. Трупы свозили на тачках в яму в дальнем правом углу лагеря, если смотреть со стороны входа и немецких казарм. Первое время Фритц думал, что все другие русские завидуют тем, что содержатся в отдельной выгородке, но однажды он увидел, как молодой русский из команды уборщиков сам кинулся на проволоку под током, и тогда Фритц понял многое такое, что нельзя передать никакими словами. И это понятие осталось в нем на всю жизнь. Так же как сохранился в памяти запах гашеной извести, которой забрасывали трупы в ямах.
Охранники говорили, что из лагеря не убежишь еще и потому, что вокруг сплошные минные поля. Говорили "не убежишь", но тем не менее Фритц решил бежать, бежать во что бы то ни стало, любой ценой… Он боялся, что еще немного — и сам бросится на проволоку. Случилось так, что бежать ему не пришлось: его послали в большой немецкий госпиталь, что располагался недалеко в старинном фольварке, послали за медикаментами для своих. На подходе к госпиталю юный Фритц и наступил на нажимную противопехотную мину — из тех, что поставляло в войска его семейство.