Еще месяц Адам пребывал в пограничном сумеречном состоянии, когда стали пробиваться в его сознание какие-то отрывочные ощущения. То это было тепло рук, которые к нему прикасались, то, как сквозь шум моря и гул какой-то неясной, обрывочной, но мелодичной музыки стал он слышать даже отдельные слова, и не просто слышать, но и понимать их значение: "Поверни!", "Пролежни!", "Катька, не пялься!", "Ксюша, голову!". А потом опять наплывали гул, шум листвы под ветром, звуки далекой музыки, такой знакомой и такой недосягаемой, как белый лебедь, который время от времени проплывал над ним…
Глафира Петровна не стала играть в прятки ни со своей дочерью Катериной, ни с соседской девочкой Ксюшей. Ни даже с Ваньком. В тот же вечер, как уехал от них на подрессоренной двуколке председатель колхоза Иван Ефремович Воробей, она собрала всех в большой комнате и сказала:
— Зарубите себе на носу: сегодня я узнала по родинке, что наш постоялец — младший мой братик Леха. Я считала, что он умер в тридцать третьем у нас на Украине с голоду, а он живой…
— А где та родинка? — заинтересованно спросила Катерина.
— Где надо, там и есть. На левой ляжке, изнутри.
— Коло причинного места?! — фыркнула смешливая Катерина.
— А то не твоего ума дело! Тебе на нее пялиться ни к чему! — резко оборвала дочь Глафира Петровна.
— Эка невидаль! — хихикнула Катерина. — У меня так…
— Помолчи! — гаркнула Глафира Петровна.
Ванек тупо смотрел перед собой, и по его лицу никак нельзя было угадать, понял ли он что-нибудь. Заподозрил бабку во лжи или нет? В определенном смысле веснушчатое маленькое блеклоглазое лицо Ванька с белыми бровями, белыми ресницами и белыми волосами на голове представлялось совершенно замечательным: прочесть на нем можно было столько же, сколько на чистом листе бумаги.
— Ну ты у меня смотри, язык оторву! — тем не менее, грозно взглянув на Ванька, сказала Глафира Петровна. — Так кто мне постоялец? Кто? Говори! — нависла она над внучонком.
— Та братка твой, братка, — поспешно отвечал Ванек, потому что знал, какая тяжелая рука у бабки.
— Мне брат, а тебе дед двоюродный, понял?
— Понял. Дед двоюродный, — как эхо, отвечал Ванек и на всякий случай зашмыгал носом, как будто приготавливаясь заплакать.
С Ксенией было проще всего. Она выросла в семье, хорошо подготовленной к превратностям жизни: ее отца арестовали, потом выпустили перед самой войной. А два родных дяди сгинули неизвестно где "без права переписки". Хотя Ксениина мама и бабушка старательно молчали о семейных несчастьях, девочка уже давно кое-что поняла и сделала свои выводы, смысл которых заключался в том, что в мире много враждебного и надо держать язык за зубами, а душу на замке. Слушая Глафиру Петровну, Ксения еще раз убедилась в правильности своих житейских навыков и только кивала на ее слова в знак полного и безоговорочного согласия. Щеки ее разрумянились, серые глаза заблестели и даже пробор светло-русых волос на голове стал темным. Если бы кто-то взглянул на этот ее пробор, то увидел бы воочию, что значит "покраснеть до корней волос".
Райцентр, в который занесла судьба Адама Домбровского, был ни селом, ни городом, а так — населенным пунктом на девять тысяч человек, согласно переписи населения 1940 года.
До войны здесь работали комбикормовый завод и маслобойня. Воздух в поселке был пропитан запахом подсолнечного жмыха, который прессовали в квадратные серые, маслянисто-блестящие пластины — сантиметра три толщиной со сторонами квадрата примерно по пятьдесят сантиметров. А под огромными навесами маслобойни до зимы лежали темно-серые горы семечек — их привозили сюда со всей округи и даже из соседних районов.
Еще были в поселке кирпичный завод, две МТС,[21] два колхоза.[22] В первые два года войны все это скукожилось и почти сошло на нет. Но, к счастью, немец так и не занял райцентр, и постепенно все в нем стало восстанавливаться, возвращаться в строй. Жили и работали в поселке, в основном, старики и старухи, дети, а главное, женщины, незамужние, вдовые или те, что еще ждали весточек с фронта, твердо надеясь на победу.
Поскольку домик загса со всеми его бумажками сгорел дотла, Глафире Петровне выделили комнатку в паспортном столе райотдела милиции. На обзаведение дали письменный стол, стул и темно-зеленый стальной сейф с двумя литыми ключами. Большой сейф, очень тяжелый, как было сказано о нем в накладной: "несгораемый шкаф насыпной, вес 302 кг".
Загс существовал в поселке потому, что здесь был райцентр со всеми необходимыми району службами. Тем более что почти половина жителей имела паспорта, как и полагалось тогда служащим и рабочим. Паспортов не было в те годы только у военнослужащих, заключенных и колхозников.[23]
Когда Глафира Петровна получила из областного центра под расписку чистые бланки документов и заперла их в свой зеленый сейф, душа ее стала томиться какой-то неясной отвагой. Раз, другой, третий она вынимала из сейфа чистый бланк метрики, и ее так и подмывало взять и заполнить своим круглым, красивым почерком тот зеленоватый бланк на толстой бумаге, ту метрику, и пришлепнуть вверху штампик «дубликат», а внизу поставить свою подпись и скрепить печатью. Печать, слава Богу, осталась цела — не зря она хранила ее дома в красной коробочке. То, что сохранилась печать, играло очень большую роль. Печать в данном случае была, как знамя, вынесенное с поля боя.
Когда она в четвертый раз вынула из сейфа чистый бланк метрики, то все свершилось само собой, как бы помимо ее воли. Метрику она заполнила на имя Серебряного Алексея Петровича, и штампик поставила и печать, и расписалась честь честью. Будь что будет!
Под горячую руку договорилась Глафира Петровна и с начальником паспортного стола, чтобы выдали найденному «братке» паспорт. Потом вдруг до нее дошло: какой же паспорт без фотографии? Тут снова пригодился Иван Ефремович Воробей. Как только Адам стал почаще открывать глаза, они его щелкнули. Получилось нормально, только глаза у «братки» вышли какие-то неживые. Но для дела это не имело значения.
— Нормально! Все вылупляются, как с перепугу, — сказал Иван Ефремович, отдавая ей фотографии. — Сойдет!
И сошло…Таким образом, еще находящийся в полубеспамятстве "найденный брат" во второй раз стал гражданином СССР. К счастью, никто не совал нос в дела Глафиры Петровны, никто не мог знать ее родословной, потому что она была не местная, а пришлая.
Сюда, в южно-русскую степь, она добралась с пятнадцатилетней дочкой Катериной из Харьковской области, с Украины, где все мёрли с голоду.[24]
Родилась и выросла Глафира Петровна в Харькове, а точнее, на той огромной узловой железнодорожной станции, что славилась на всю Российскую империю, через которую шли поезда и в Крым, и на Кавказ, и на Москву и Санкт-Петербург. Как и многие харьковчане, Глафира с детства свободно говорила по-русски и по-украински. Отец ее был русский, мать украинка. В нее она и удалась красотой и благонравием. Отец Глафиры, Петр Серебряный, работал помощником машиниста пассажирских поездов, как тогда говорили, "на линии", или "на плече", Харьков — Санкт-Петербург. По тем временам это была должность довольно высокой квалификации, так что семья не бедствовала. Но, как только началась война 1914 года, жизнь пошла наперекосяк: отца перевели на военное положение, и он теперь приходил домой лишь раз в неделю; мама стала прибаливать, а тут еще и старшего брата Глафиры Николая призвали служить матросом на Черноморский флот, а младший брат Алексей сломал руку, и она плохо срослась. В 1916 году против воли родителей Глафира выскочила замуж, а через год, как раз после Февральской революции, когда все ходили такие счастливые, с красными бантами на верхней одежде, у нее родилась Катерина. За годы гражданской войны родители умерли, от старшего брата Николая Серебряного не было ни слуху, ни духу, и муж Глафиры тоже пропал без вести. Так что осталась она с дочерью Катериной и младшим братом Алешей Серебряным, а теперь и его нет давным-давно… Зато явился вместо него найденный брат.
Когда осенью 1933 года на товарных поездах, а последние километры пешком они с Катериной добрались до поселка, Глафира Петровна была едва жива. Ноги ее так сильно распухли, что, если надавить пальцем, вмятина оставалась надолго. Она понимала, что это значит…Вот тут-то и набрели на поселок, и она упала у первого же кособокого домика, на трухлявом крылечке которого стояла худая скрюченная старуха с черным лицом, — во всяком случае, так показалось Глафире Петровне. Так падали последние отблески погожего дня на длинное лицо старухи.
— Бабушка, поможьте! — упала перед ней на колени Катерина. — Поможьте, родненькая!
— Носят вас черти! — громко и зло сказала старуха, повернулась, чтобы идти в дом, но вдруг сменила гнев на милость. — Мать она тебе? — кивнула на пытавшуюся подняться на четвереньки Глафиру Петровну.