обозу в потёмки, но злые, скучающие глаза озорника тянули его к себе. Страстно желая сказать что-нибудь в высшей степени обидное, он шагнул к Дымову и проговорил, задыхаясь:
— Ты хуже всех! Я тебя терпеть не могу!
После этого надо было бы бежать к обозу, а он никак не мог сдвинуться с места и продолжал:
— На том свете ты будешь гореть в аду! Я Ивану Иванычу пожалуюсь! Ты не смеешь обижать Емельяна!
— Тоже, скажи пожалуйста! — усмехнулся Дымов. — Свинёнок всякий, ещё на губах молоко не обсохло, в указчики лезет. А ежели за ухо?
Егорушка почувствовал, что дышать уже нечем; он — никогда с ним этого не было раньше — вдруг затрясся всем телом, затопал ногами и закричал пронзительно:
— Бейте его! Бейте его!
Слёзы брызнули у него из глаз; ему стало стыдно, и он, пошатываясь, побежал к обозу. Какое впечатление произвёл его крик, он не видел. Лёжа на тюке и плача, он дёргал руками и ногами, и шептал:
— Мама! Мама!
И эти люди, и тени вокруг костра, и тёмные тюки, и далёкая молния, каждую минуту сверкавшая вдали, — всё теперь представлялось ему нелюдимым и страшным. Он ужасался и в отчаянии спрашивал себя, как это и зачем попал он в неизвестную землю, в компанию страшных мужиков? Где теперь дядя, отец Христофор и Дениска? Отчего они так долго не едут? Не забыли ли они о нём? От мысли, что он забыт и брошен на произвол судьбы, ему становилось холодно и так жутко, что он несколько раз порывался спрыгнуть с тюка и опрометью, без оглядки побежать назад по дороге, но воспоминание о тёмных, угрюмых крестах, которые непременно встретятся ему на пути, и сверкавшая вдали молния останавливали его… И только когда он шептал: «мама! мама!», ему становилось как будто легче…
Должно быть, и подводчикам было жутко. После того, как Егорушка убежал от костра, они сначала долго молчали, потом вполголоса и глухо заговорили о чём-то, что оно идёт и что поскорее нужно собираться и уходить от него… Они скоро поужинали, потушили огонь и молча стали запрягать. По их суете и отрывистым фразам было заметно, что они предвидели какое-то несчастье.
Перед тем, как трогаться в путь, Дымов подошёл к Пантелею и спросил тихо:
— Как его звать?
— Егорий… — ответил Пантелей.
Дымов стал одной ногой на колесо, взялся за верёвку, которой был перевязан тюк, и поднялся.
Егорушка увидел его лицо и кудрявую голову. Лицо было бледно, утомлено и серьёзно, но уже не выражало злобы.
— Ёра! — сказал он тихо. — На, бей!
Егорушка с удивлением посмотрел на него; в это время сверкнула молния.
— Ничего, бей! — повторил Дымов.
И, не дожидаясь, когда Егорушка будет бить его или говорить с ним, он спрыгнул вниз и сказал:
— Скушно мне!
Потом, переваливаясь с ноги на ногу, двигая лопатками, он лениво поплёлся вдоль обоза и не то плачущим, не то досадующим голосом повторил:
— Скушно мне! Господи! А ты не обижайся, Емеля, — сказал он, проходя мимо Емельяна. — Жизнь наша пропащая, лютая!
Направо сверкнула молния и, точно отразившись в зеркале, она тотчас же сверкнула вдали.
— Егорий, возьми! — крикнул Пантелей, подавая снизу что-то большое и тёмное.
— Что это? — спросил Егорушка.
— Рогожка! Будет дождик, так вот покроешься.
Егорушка приподнялся и посмотрел вокруг себя. Даль заметно почернела и уж чаще, чем каждую минуту, мигала бледным светом, как веками. Чернота её, точно от тяжести, склонялась вправо.
— Дед, гроза будет? — спросил Егорушка.
— Ах, ножки мои больные, стуженые! — говорил нараспев Пантелей, не слыша его и притопывая ногами.
Налево, как будто кто чиркнул по небу спичкой, мелькнула бледная, фосфорическая полоска и потухла. Послышалось, как где-то очень далеко кто-то прошёлся по железной крыше. Вероятно, по крыше шли босиком, потому что железо проворчало глухо.
— А он обложной! — крикнул Кирюха.
Между далью и правым горизонтом мигнула молния и так ярко, что осветила часть степи и место, где ясное небо граничило с чернотой. Страшная туча надвигалась не спеша, сплошной массой; на её краю висели большие, чёрные лохмотья; точно такие же лохмотья, давя друг друга, громоздились на правом и на левом горизонте. Этот оборванный, разлохмаченный вид тучи придавал ей какое-то пьяное, озорническое выражение. Явственно и не глухо проворчал гром. Егорушка перекрестился и стал быстро надевать пальто.
— Скушно мне! — донёсся с передних возов крик Дымова, и по голосу его можно было судить, что он уж опять начинал злиться. — Скушно!
Вдруг рванул ветер и с такой силой, что едва не выхватил у Егорушки узелок и рогожу; встрепенувшись, рогожа рванулась во все стороны и захлопала по тюку и по лицу Егорушки. Ветер со свистом понёсся по степи, беспорядочно закружился и поднял с травою такой шум, что из-за него не было слышно ни грома, ни скрипа колёс. Он дул с чёрной тучи, неся с собой облака пыли и запах дождя и мокрой земли. Лунный свет затуманился, стал как будто грязнее, звёзды ещё больше нахмурились, и видно было, как по краю дороги спешили куда-то назад облака пыли и их тени. Теперь, по всей вероятности, вихри, кружась и увлекая с земли пыль, сухую траву и перья, поднимались под самое небо; вероятно, около самой чёрной тучи летали перекати-поле, и как, должно быть, им было страшно! Но сквозь пыль, залеплявшую глаза, не было видно ничего, кроме блеска молний.
Егорушка, думая, что сию минуту польёт дождь, стал на колени и укрылся рогожей.
— Пантелле-ей! — крикнул кто-то впереди. — А… а…ва!
— Не слыха-ать! — ответил громко и нараспев Пантелей.
— А…а…ва! Аря…а!
Загремел сердито гром, покатился по небу справа налево, потом назад и замер около передних подвод.
— Свят, свят, свят, Господь Саваоф, — прошептал Егорушка, крестясь, — исполнь небо и земля славы Твоея…
Чернота на небе раскрыла рот и дыхнула белым огнём; тотчас же опять загремел гром; едва он умолк, как молния блеснула так широко, что Егорушка сквозь щели рогожи увидел вдруг всю большую дорогу до самой дали,