стану един с твоей похотью. Завяжи мне глаза, держи меня за руку и не проси думать ни о чем; готов ли ты сделать это для меня?
Я не знал, к чему все идет, но сдавался ему с каждой секундой, сантиметр за сантиметром, и он наверняка это знал, ведь я чувствовал, что он все еще держит меня на расстоянии. Наши лица соприкасались, но тела лежали порознь, и я знал, что любое мое действие, любое движение может разрушить наше единение. Поэтому, почувствовав, что у нашего поцелуя, скорее всего, не будет продолжения, я предпринял попытку разъединить наши губы – однако мгновенно понял, что не хочу прекращать поцелуй, а хочу запустить свой язык ему в рот и чувствовать его язык у себя во рту; потому что после всех этих недель, и всей этой борьбы, и схваток, и споров, каждый раз обдававших нас холодом, остались лишь два влажных языка: мой – у него во рту, его – у меня. Лишь два языка, а остальное ничтожно. Когда наконец я поднял одну ногу и подвинул ее к Оливеру, пытаясь повернуться к нему телом, чары между нами – и я мгновенно это понял – разрушились.
– Думаю, нам пора, – сказал он.
– Еще рано.
– Нельзя – я себя знаю. Пока мы вели себя хорошо и не сделали ничего постыдного. Пусть все так и останется. Я хочу быть хорошим.
– Не надо. Мне все равно. Да кто узнает?
В отчаянном порыве, который, я знал, никогда не сойдет мне с рук, если он не уступит, я потянулся к нему и положил ладонь ему на пах. Оливер не пошевелился. Нужно было запустить руку ему в шорты. Он, по всей видимости, уловил мое намерение, потому что с бесстрастным выражением – мягко, но настойчиво – положил свою руку поверх моей, подождал секунду, а затем, вплетя свои пальцы в мои, убрал мою руку.
Между нами повисла мучительная тишина.
– Я тебя обидел?
– Не надо.
Это напомнило мне его «Давай!» – такое, каким я впервые услышал его несколько недель назад: язвительное, прямолинейное и вовсе не веселое, без намеков на радость или страсть, которые мы только что разделили. Он протянул мне руку и помог подняться.
А потом вдруг поморщился.
Я вспомнил ссадину у него на боку.
– Нужно ее продезинфицировать, – сказал он.
– На обратном пути заедем в аптеку.
Он не ответил. Но то были, пожалуй, самые отрезвляющие слова, которые можно было произнести. Они снова впустили в нашу жизнь дыхание назойливого внешнего мира: Анкизе, починенный им велосипед, споры о помидорах, ноты, второпях оставленные на столе под стаканом лимонада, – как же давно все это было.
И правда: покинув мой укромный уголок, мы увидели два туристических микроавтобуса, направлявшихся на юг к городу Н. Должно быть, близился полдень.
– Мы никогда больше не будем разговаривать, – сказал я, пока мы скользили вниз по бесконечному склону и ветер трепал наши волосы.
– Не говори так.
– Я же знаю. Мы будем болтать. Болтать о том, болтать о сем. Но ничего. Я переживу – вот что забавнее всего.
– Я смотрю, ты заговорил стихами, – сказал Оливер.
Мне нравилось, когда он, соскочив с темы, ставил меня в тупик.
Спустя два часа, за обедом, я убедился наверняка, что никогда ничего не «переживу».
Наступило время десерта, и Мафальда стала собирать тарелки, а остальные увлеклись разговором о Якопоне да Тоди [45]. Тут я почувствовал, как чья-то теплая босая ступня легко скользнула по моей.
Я понял, что еще там, на откосе, мог улучить секунду и проверить, такая ли гладкая кожа у него на пятках, как я себе представлял. Оставалось лишь не упустить свой шанс теперь.
Возможно, это моя нога, блуждая, случайно коснулась его. Ногу он убрал – не сразу, но быстро, будто сознательно выждав ровно столько, сколько необходимо, дабы его движение не показалось трусливым отступлением. Я тоже чуть подождал и, не продумывая ничего заранее, позволил своей ноге отправиться на поиски его. Уже в первые секунды поисков мой большой палец наткнулся на его стопу; та оказалась совсем рядом – словно пиратское судно, которое, на первый взгляд, ретировалось с места битвы, но на самом деле скрывается в тумане не далее чем в пятидесяти метрах, дожидаясь подходящего момента для атаки.
Не успел я решить, что делать дальше, как вдруг, безо всякого предупреждения и не дав мне ни придвинуть свою ногу ближе, ни убрать на безопасное расстояние, – его нога оказалась рядом с моей и принялась гладить ее, ласкать, ни на миг не останавливаясь; круглый гладкий мячик его пятки прижимал мою ногу к полу, иногда – с силой, но тут же отпуская, поглаживая пальцами и таким образом давая понять, что все это делается на волне игривого, задорного настроения; что подобной забавой он пытается отвлечь мое внимание от «обеденных каторжников», сидящих прямо напротив, и в то же время – что никакого отношения к другим она не имеет и останется строго между нами, потому что касается только нас двоих; однако и придавать ей большого значения тоже не следует.
От непринужденной напористости его ласк по спине у меня побежали мурашки, голова вдруг закружилась. Нет, я не собирался плакать; то не были ни паническая атака, ни «мление», – и кончать себе в шорты я тоже не собирался, пускай мне и нравилось, ужасно нравилось то, что он делал, в особенности когда сводом своей стопы он накрывал мою.
Опустив взгляд в свою десертную тарелку и увидев шоколадный торт, политый малиновым сиропом, я сперва решил, что кто-то продолжает неустанно подливать мне сироп, причем откуда-то сверху, словно с потолка, – пока вдруг не сообразил, что течет у меня из носа. Ахнув, я поспешно скомкал салфетку и прижал ее к лицу, запрокинув голову так сильно, как только мог.
– Ghiaссio, лед, Мафальда, per favore, presto [46], – произнес я мягко, пытаясь показать, что держу себя в руках. – Я ездил сегодня на холмы… Обычное дело, – добавил я, извиняясь перед гостями.
Волна шума, суеты, грохота; все принялись вставать из-за стола и ходить туда-сюда. Я закрыл глаза. Соберись, твердил я про себя, соберись. Только не позволяй телу тебя выдать.
– Это все из-за меня? – спросил Оливер, зайдя в мою спальню после обеда.
Я не ответил.
– Все ужасно, да?
Он улыбнулся и промолчал.
– Присядь на секунду, – попросил я.
Он сел в дальний угол моей кровати, точно навещая в больнице друга, раненного на охоте.
– У тебя же все будет в