Когда я был маленький, был у меня ребенок большой – отец.
Саша Гитри
Меня ведут на расстрел. Время растягивается, каждый миг длится на сто лет дольше, чем предыдущий. Мне двадцать восемь лет.
Лицо смерти, что стоит напротив, – двенадцать исполнителей приговора. По обычаю, одно из ружей должно быть заряжено холостым патроном. Так каждый может считать себя невиновным в совершаемом убийстве. Сомневаюсь, что эта традиция сегодня соблюдена. Вряд ли кто-то из этих мужчин нуждается в шансе на невиновность.
Минут двадцать назад я услышал, как выкрикивают мое имя, и сразу понял, что это значит. Клянусь, я вздохнул с облегчением. Раз меня скоро убьют, мне больше не нужно будет говорить. Четыре месяца я торгуюсь за нашу жизнь, четыре месяца веду бесконечные словопрения, дабы отсрочить нашу гибель. Кто теперь защитит остальных заложников? Не знаю и тревожусь за них, но какая-то часть меня успокоилась: наконец-то я могу замолчать.
Из машины, увозившей меня к памятнику, я смотрел на мир и вдруг обнаружил, что он прекрасен. Жаль покидать такое великолепие. А главное, жаль, что потратил двадцать восемь лет жизни на то, чтобы так остро его почувствовать.
Меня вышвырнули из грузовика. Соприкосновение с землей привело меня в восторг: как я люблю эту почву, ласковую, приветливую! Какая чудесная планета! Наверно, я мог бы гораздо больше ее ценить. Но теперь уж поздновато. Я чуть ли не радовался при мысли, что через пару минут мой труп бросят тут без погребения.
Полдень, солнце льет беспощадный свет, воздух цедит одуряющие запахи зелени, я молод и полон сил, как глупо умирать, не сейчас. Главное, не произносить исторических слов, я мечтаю о тишине. Звук выстрелов, которые меня уничтожат, оскорбит мой слух.
Кому сказать, ведь я завидовал Достоевскому, его опыту казни! Теперь мой черед ощутить бунт всего моего существа. Нет, я отвергаю свою смерть, это несправедливо, я прошу еще минуту, каждое мгновение так ярко, я смакую в экстазе каждый истекающий миг.
Двенадцать мужчин берут меня на прицел. Проходит ли перед моими глазами вся жизнь? У меня лишь одно, потрясающе сильное чувство: я живой. Каждая секунда дробится до бесконечности, смерть меня не достанет, я погружаюсь в прочное ядро настоящего.
Настоящее началось двадцать восемь лет назад. С первым лепетом сознания во мне пробудилась немыслимая радость бытия.
Немыслимая, ибо неуместная: вокруг меня царила печаль. Мой отец подорвался во время разминирования, когда мне было восемь месяцев. Вроде как это семейная традиция такая – умирать.
Отец был военным, ему исполнилось двадцать пять. В тот день ему предстояло научиться обезвреживать мины. Урок оборвался, не начавшись: кто-то по ошибке положил настоящую мину вместо муляжа. Он погиб в начале 1937 года.
Двумя годами раньше он женился на Клод, моей матери. Большая любовь, по всем правилам бельгийских светских кругов, разительно отдающих девятнадцатым веком, – чинная и достойная. На фотографиях молодая чета совершает верховую прогулку в лесу. Родители очень элегантны, они красивы и стройны, они любят друг друга. Прямо как герои Барбе д’Оревильи.
Что меня поражает на этих фото, это счастливое лицо матери. Я ее такой никогда не видел. Свадебный альбом кончается снимками похорон. Мать явно собиралась подписать фотографии позже, когда будет время. В итоге так и не захотела. Ее счастливая супружеская жизнь длилась два года.
В двадцать пять лет она вошла в образ вдовы. И никогда не снимала эту маску. Даже ее улыбка была застывшей. Жесткость сковала ее лицо, лишило его молодости.
Окружающие говорили: у вас, по крайней мере, есть утешение – ребенок.
Она оборачивалась к колыбели и видела милого, всем довольного младенца. Ее отпугивала эта жизнерадостность.
Тем не менее, когда я родился, она была мне рада. Ее поздравляли: первенец оказался мальчиком. Теперь она знала, что я не первый ее ребенок, а единственный. Мысль о том, чтобы заменить любовь к мужу любовью к ребенку, приводила ее в негодование. Никто, конечно, ей этого прямо не предлагал. Но она услышала и поняла именно так.
Отец Клод был генералом. Смерть зятя он счел вполне допустимой. И никак о ней не высказывался. Великая Молчальница [16] имела в его лице своего великого молчальника.
Мать Клод была женщиной доброй и мягкой. Участь дочери приводила ее