въедался в мозг, и руки у Паши начали дрожать. Захмелевший Зобин рассказывал что-то непонятное из своей городской жизни. Пододвинулся ближе и ласковой сильной рукой начал оглаживать Паше ноги и спину. Выпили еще. Зобин вышел на двор покурить. Застонала Магда, и Паша, вся гудящая, составленная из миллиарда горящих частиц, обратилась к ней.
— Ложитесь, — тихо, но очень ясно сказала Магда, вдруг снова захрипела, захлебываясь чем-то скользким и горячим.
Хлопнув дверью, явился Зобин. Магда закрыла глаза. Паша повернулась и встретила его взгляд. Пошла к столу и задула светильник.
В наступившей тьме Магде стало необыкновенно хорошо. В ушах ее заиграла музыка, латунные шарики на кровати зазвенели необычайно.
Умерла совершенно неслышно. Уже к обеду был сколочен крепкий просторный гроб. Хоронили во вторник, утром. Был слышен сильный, к тому времени, дух. Хрустел небольшой морозец. Кроме Зобина и Гоши, было несколько человек со станции Тихонов. Паша была спокойна. Вообще никто не плакал. Одна, единственная, кроме Паши, женщина, сама недавно схоронившая сына, была только серьезной — и все. Только серьезной. Поминая, съели и выпили не очень много. Вечером пошел снег, и все приехавшие уехали на дрезине.
Паша, не пошедшая их провожать, ничком в бурках лежала на кровати и тихо думала о том, что вот, кто-то останется или нет, все уедут? Все уедут. Кто-то останется.
Последние дни
Когда шел я пьяненький домой, чуть покачиваясь на тонких и слабых ногах, окликнул меня некто Федор, торговец рыбой, живущий на площади, где в центре стоят часы.
— Здравствуй! — сказал мне Федор, радостно осклабясь. — Видимо, сам черт послал мне достойного собеседника.
Мы пожали друг другу руки, и в теплых лучиках заходящего светила я увидел его широкое светлое лицо с многочисленными выемками, кратерками и выбоинками, как после оспы, увидел его широкие плечи, коричневые глаза с легкой равнодушинкой, и подумал: «Да, это Федор».
Мы осмотрели находящуюся вокруг нас местность, всячески стараясь загладить неловкости только-только начинавшегося разговора, и невдалеке все же нашли отличное спокойное место для спокойной и светлой беседы.
Поскольку стакан у нас был один, а Федор, торговец рыбой, нагнавший меня в стремительном человеческом порыве, осенью, во вторник, в лучах заходящего светила, оказался еще совсем почти трезв, — было решено, что первую он должен пить вне меня, как бы даже в одиночестве, на прекрасном берегу этого живописного пруда.
Сел я осторожно на сухие и желтые листья, вытер рукавом обветренные губы и закурил. В небе плыли облака, как огромные белые рыбы, на что я и указал Федору горящим концом бешено тлеющей сигареты. Федор улыбнулся хорошей и ясной улыбкой и подтвердил:
— Да, и мы с тобой тоже две большие рыбы.
Теперь настало время улыбаться мне, и я заулыбался до слез, представляя, видимо, радость такую: что вот Федор — рыба, и я — рыба, и в небе — рыбы, и нам, рыбам, очень-очень нравится быть рыбами в лучах заходящего светила, на желтых листьях и в сухой траве, на берегу пруда, на небе, синем и искреннем, под деревьями, большими и шумными, под их ветками, летающими быстро, на ветру, между рыбами, в лучах заходящего светила.
Между тем Федор, вполне уже возжаждавший более обстоятельной беседы, открыл вторую бутылку, лихо наполнил стакан и, на секунду нахмурившись, отдал все же этот стакан мне. Я принял легко и свободно, вытер рукавом потрескавшиеся губы и, медленно отыскав взглядом лицо Федора, торговца рыбой, славного малого, сказал ему, чтобы он начинал.
Федор посмотрел грустно на темную глубокую рябь пруда, на прелестные далекие-далекие мечущиеся камышинки и заплакал. Я понимающе покачал головой, и каждый раз, когда по зрачкам моим пробегали трава, пруд, небо, я все больше и больше понимал Федора. Потом он начал говорить:
— Что сказать? — начал Федор. — Жизнь наша известная: ученья, стрельбы, вечером — пунш или водка в жидовском трактире… Дни проходят. Эх!
Так сказал Федор. И плюнул в дерево. И не попал.
— Ты думаешь, Бог есть? — продолжил Федор, сгребая вокруг себя листья, чтобы поджечь их.
Я на минуту задумался, чтобы ясно представить себе его вопрос, и с ясной издевкой в голосе хитро сказал так:
— Думаю, что несомненно.
— Думаешь… — сказал Федор, закачал головой и, вставая в полный рост, заявил: — Бога нет.
Я задумался, глядя на заходящее светило, и, передавая ему стакан, заметил, чтобы его не обидеть:
— Бог может быть.
— А может и не быть, — упорно отстаивал свою точку зрения Федор.
— Любовь есть, — подумал я вслух и лег на листья.
— Любовь? — спросил Федор и начал медленно раздеваться. — Любовь? — еще раз повторил он, сбрасывая с себя остатки одежды. — Не знаю, — наконец изрек он и бросился в пруд.
Закачались на волнах махонькие травинки, заблистала вода в лучах заходящего светила, и поплыл, поплыл Федор навстречу солнцу, легко и радостно взбивая ногами густую пену.
Где-то далеко слышался лай собак. Слегка мычали одинокие коровы. Я перевернулся лицом вниз и уснул, чему-то ласково улыбаясь во сне. Потом приплыл Федор и долго меня будил, потом я проснулся и, выпив еще, был готов к продолжению разговора.
— Мы все умрем, — сказал я Федору.
Федор улыбнулся, после купания веселый и бодрый, в лучах заходящего светила, под шум быстро летящих веток, и, попрыгав на одной ноге, дабы исторгнуть из ушей воду, молвил так:
— Была у меня любимая. В сиреневом, ласковосонном тумане припоминаю я былые дни. И вот однажды, когда сам я уплыл в далекое море, чтобы поймать рыбы на продажу, явился в дом ко мне некто Парис и — горе мне и дому моему! — увел с собой мою жену и вещи мои в великом множестве забрал тоже. Тогда решил я силой отнять у Париса жену мою, Елену. Собрал верных мне ахейцев, надо сказать, соблазненных весьма удачным местоположением Трои, и повел войну, очень долгую и кровопролитную…
Федор горько усмехнулся, выпил прямо из горлышка и, закусив в задумчивости травинку, кажется, совершенно забыл обо мне.
Я, взбудораженный таким поворотом дел, медленно встал на ноги и, держась за дерево, глянул в лицо Менелаю, торговцу из города, царю спартанскому, и подумал о чем-то важном и недоступном мне в предельной своей ясности.
— А потом? — тихо спросил я у Федора в надежде поймать на исторической неточности.
Федор вскинул на меня свои больные глаза и, криво улыбаясь, сказал:
— Конь, понимаешь… Коня такого бо-ольшого срубили. — Он попытался показать — какого. — И все.
Разрубив рукою воздух, Федор вздохнул и жалобно прибавил:
— Народу-то положили, эх!
Я пораженно повторил:
— Эх!..