рассол и вареники с капустой.
Господа! Я вижу: он вспомнил. Клянусь всем, что еще осталось в нашей убогой жизни славного, Джакомбо помнит все и никогда, никогда не забудет двух добрых парней, один из которых поверил в него и умер, второй не поверил — и остался жить.
* * *
Был самый-самый спелый август. В саду пахло нежностью. Собачка Люся хотела огромного пса, живущего у соседей, и мы с Юриком привели его ей. Люся перестала откликаться на свое имя и стала писать где попало. Мы перестали пускать ее в дом. Она начала лаять на нас и отказалась есть. В общем, умаялись мы с ней и, как всегда в годину трудностей, вспомнили о стране счастья и о Буратино, который знает и любит нас.
— Буратино жив! — сказал Юрик, подсаживаясь к костру, разложенному прямо в саду, у забора, за которым живет огромный собак.
— Кто? Буратино? — спросил я, гордо вскинув голову. — Буратино в стране счастья, где его много, где Грин и Гофман.
Юрик, замычав неопределенно, добавил:
— И Гамсун.
— Ну, не знаю, — возразил я. — Гамсун — не знаю.
Юрик обиделся и громко, достаточно громко, чтоб я расслышал, сказал:
— Гамсун тоже в той стране счастья, где его много, и где Буратино ходит в школу, а Грин имеет огромный письменный стол.
— Гамсун — не знаю, — повторил я и начал демонстративно закладывать в пепел картошку. Тогда Юрик пошел в дом и там выпил водки, которую ненавидел. Затем он выпил еще немного вина и только после этого вернулся к костру и уселся, молча глядя в тлеющий круг.
— Зато там есть чистые, умные, светлые, добрые, изысканные и слабые женщины, — примиряюще заметил я.
— О-о, — оживился Юрик, — их там очень, очень много — в стране счастья, и они никогда, никогда не позволят себе стать другими.
Мы внятно помолчали, и, достав из лежащей на земле пачки по сигарете, закурили, и, одновременно посмотрев в небо, тихо сказали друг другу:
— Ойе! Ох!
Так нас научила бабушка, чтобы мы никогда не ссорились, и еще — чтобы учились слушать мир.
Господа, для тех, кто читает, поясню: в слове «ойе» надо длить звук «о», несколько меньше — йотированный, который, несомненно, должен заканчиваться кратким «э». В слове «ох» самое главное — в горловом произнесении звука «х», который должен длиться две-три секунды противу одного мгновенья звука «о».
Затем мы с Юриком потолковали о средневековом эпосе. Перебрели в Прованс, спустились к Платону и, снова чуть поднявшись, застряли где-то между Октавианом Августом и Марциалом. Разговор увяз. Похолодало. Выпили. Звезды дали крупный план, и из малины вылезла Люся, чтобы подойти к костру. Тут Юрику стало плохо, и я отнес его в дом. Железная кровать с латунными шариками у изголовья приняла тонкое тело без звука. Я включил свет и набросал на Юрика тряпье. Достал из шкафчика тазик, нашатырь и касторку. Касторка была в бутылке из-под пива, а тазик был разрисован гуашью под черепаху.
Когда со всем было покончено, я вышел во двор, разделся и долго мылся в импровизированном душе с холодной водой. Ночь вошла в силу. Близился час Быка… Я вернулся в дом. Юрик сидел на кровати голый, хилый и слегка задумчивый. С кем-то говорил вполголоса, чуть необычно произнося гласные. Жилка на лбу дрожала. В руке был пустой стакан. Он говорил быстро, все больше, знаете, вопросы, вопросы. Я уселся в кресло напротив и закурил. Юрик продолжал шептать, мне вдруг стало скучно и захотелось спать…
Джакомбо! Дорогой Джакомбо, Мераб Константинович, милая старая ящерица! Как я тебе благодарен, что ты не оставил нас… Эти бездонные, бездомные, коричневые-коричневые глаза… И как ты вошел, как ты вошел! О, Джакомбо! Мастер входить без стука. Я помню, как Юрик вскочил на кровать и, прижавшись к обоям с голубками на сером фоне, выкрикнул твое имя, дорогой Джакомбо, и ветер рванул на себя двери, стекла, крыши соседних домов, собачка Люся безмолвно описалась в углу под иконами, а початая бутылка водки засветилась сиреневым цветом.
* * *
Господа, не секрет, что все слова, в том числе и бранные, имеют свойство начинаться на какую-нибудь букву. И буквы, как и слова, бывают разные. Мы с Юриком долго, невероятно долго учили греческий алфавит и, выучив его, пришли к выводу, что больше ничего учить не стоит.
Стоял уже сентябрь, и часто по вечерам к нам приходил Джакомбо. Дни во второй половине месяца пошли звонкие, как те яблоки, под которые отлично шло домашнее виноградное. На прудах плавала пара лебедей, и полгорода приходило кормить их хлебом, которого они не хотели и даже боялись. Да главное все же происходило у нас в другом. Собственно, я так никогда и не увидел его, но зато его видел Юрик. С нас этого было достаточно. Первое, что попытался втолковать огромный коричневый хвостатый, если верить Юрику, — это то, что надо говорить не «ойе», но «айе», и что это гораздо лучше. Юрик поверил, а я, как водится, не стал, и, пускай его во всем остальном, но вот менять «о» на «а» — ну никак. И мы стали ссориться.
Но, господа, заметьте — не в букве было дело. Не в букве, господа, не в букве. К октябрю я почти перестал ходить к Юрику, а в ноябре Юрик решил помыть в ванне собачку Люсю.
Похороны состоялись утром в среду. Я следил за медленно оплывающими лицами соседей по столу и увлеченно налегал на пироги с грибами. Из окна рабочей столовки были видны лесостепь и стадион, где мы с Юриком ночью играли в футбол, чтобы доказать всем, что мы — люди счастья.
Люся живет у меня, и я иногда слышу, господа, — ну вот, как прямо сейчас, — будто кто-то приходит в мой дом и странно молчит — часами, часами, часами. Тогда я беру ручку и пишу письма Карлу, отцу Буратино, или просто два слова в бесконечном порядке фонем: «Айе, Джакомбо, айе».
Мексиканец
У него были мохнатые, теплые, иссиня-черные глаза и обезоруживающая улыбка человека, доброго и очень искреннего по своей натуре. Познакомились мы на втором курсе университета. Я тогда перевелся с вечернего отделения на дневное и только-только привыкал к своим новым соученикам. А для этого нужен был некоторый труд, так как будучи несколько постарше их, чувствовал я себя весьма неказистым, пропахшим рыбой Ломоносовым местного разлива, который из упрямства и болезненного инфантилизма не желает просто и честно торговать рыбой, но отчего-то вбил себе