груди и не дает дышать. Или я чувствую тупую боль внизу живота и боюсь, что во мне растут дефектные клетки и развивается один из тех скоротечных видов рака, который вскоре выйдет наружу.
Мои дети еще слишком юны, чтобы лишиться матери. Вот о чем я думаю, закрывая глаза.
Доктор Фельсенберг называет это болезненными домыслами.
Которые, по его мнению, свидетельствуют о застарелом чувстве вины.
Очень тяжело. Меня затягивает в какую-то воронку, и нет сил сопротивляться. Болезненные домыслы возникают в любой момент — то картинками, то словами, но если начать их описывать, утрачивают рельефность, накал, теряют всю убедительность и предстают в своем истинном виде: мыслительные конструкции, рожденные тревогой и абстрактными, далекими опасностями. Зато дышать мне трудно прямо сейчас.
Вдруг резко похолодало, несколько ночей подряд минус. Грузовики с песком утюжат город перед рассветом, борются с гололедом. Я сначала подумала, что холод все как-то оздоровит, убьет всякие личинки, бактерии, червяков, начисто изведет всю эту невидимую погань, которая нас окружает. А потом холод сам стал какой-то скрытной, коварной угрозой, отдельным пугалом в моих гнусных страшилках.
Я ничего не говорила Уильяму о Матисе. Наверное, потому что уверена: это все из-за меня. Может быть, вообще все в целом — из-за меня. Я — бракованная деталь в прочном буржуазном механизме, ровно тикавшем с незапамятных времен. Я — песчинка, которая стопорит машину, капля воды, по недосмотру попавшая в бензобак, паршивая овца под личиной домохозяйки. Я прикидываюсь не собой — вот исток катастрофы. У меня была мечта: уютный благополучный дом, которым бы все восхищались. И дети с ясными глазами, растущие в любви и достатке. Тихая жизнь, посвященная их воспитанию и благополучию мужа. Я не просила ничего сверх того и шла строго по выбранному пути. Я думала, этого хватит. Сидеть тише воды, вытирать пыль и готовить полдник. Не надо заблуждаться: я пришла туда, куда стремилась. И все же я сбилась с дороги. Да, возможно, раньше я была чайкой, завязшей в разлитой нефти, но сегодня я до странности похожа на ворону из одной бабушкиной сказки, крикливую птицу с черным оперением, которая возмечтала стать белой голубицей. Далыие-то басня продолжается так: птица сначала вся вываливается в тальке, потом в муке, но обман действует недолго и в конце концов раскрывается. И тогда она с головой ныряет в ведро с белилами. И вязнет там насмерть. Я и есть та черная птица, которая хотела стать белой и отреклась от своей стаи. Думала, всех перехитрю. Думала, смогу подражать пению горлиц. Но я тоже больше не могу летать, а нынешняя ситуация такова, что и трепыхаться бесполезно.
Не могу даже заговорить с Уильямом. Просто не могу.
Чем дольше я просматриваю его посты в интернете, эти нестираемые следы, прочные оттиски, которые когда-нибудь подтвердят его чудовищность и уродство, тем меньше у меня получается с ним говорить. Мой муж стал чужим человеком.
Я хотела бы забыть прочитанное. Не знать про трясину, которая нас окружает и вот-вот поглотит гостиную и диван. Больше не включать компьютер. Но я не могу.
И каждый божий день надстраиваю новую ложь, гораздо большую, чем все те, что превратили нас с Уильямом в пошлейших жуликов, так и не выведенных на чистую воду. Я помалкиваю и продолжаю сражаться с пылью, и аккуратно выставлять колесико стиральной машины, включать миксер и утюг, перестилать постели и протирать оконные стекла так, чтобы не было ни пылинки, даже на ярком солнце.
Кто настоящий Уильям? Тот, кто, прикрываясь чужим именем, разбрасывает свои желчные тексты, или тот, кто не скрывает лица и носит темно-серые чуть приталенные костюмы? Тот, кто копается в нечистотах, или тот, кто носит белоснежные рубашки, заботливо отглаженные супругой?
Надо сказать мужу, что я знаю.
Может, тогда эти две части соединятся в одну? И я смогу уловить связь между этими двумя ипостасями? Может, тогда я пойму то, что от меня ускользает?
Иногда я думаю об этом комке бумаги в мусорной корзине. Я спрашиваю себя, а вдруг Уильям подспудно надеялся и даже хотел, чтобы его двойник был обнаружен, прижат к стенке и ошельмован и чтобы кто-то отправил его в камеру с наручниками на запястьях.
Мне надо что-то придумать с Матисом. Я не хочу, чтобы он водился с этим Тео. Да, я говорю «водился», как говорила моя мать, и это факт. Я не хочу, чтоб они вместе ходили из коллежа и чтоб вместе сидели на уроках. Я уверена: этот мальчик плохо, дурно влияет на сына, не говоря о том, что он его спаивает.
На сайте есть обратная связь с коллежем, и я попросила о встрече с мадам Дестре, их классным руководителем.
Я поговорю с ней. Я ей объясню.
Ну а если понадобится, в конце учебного года переведем Матиса в другую школу.
Ты не говори матери, что Сильви ушла, не говори, что папа без работы, не говори, что бабушка Франсуаза ругалась, не говори, что раковина течет, не говори, что я продал машину, не говори, что свитер никак не найти, а ты скажи своей матери: мы пока не решили, ты скажи, что мне скоро придут деньги и я оплачу школьное питание, только не говори, что мы сидим дома и не гуляем, ты скажи матери, что не смогли записаться к врачу, не говори ей, что мы…
Иногда он закрывает глаза и видит прежние лица — те, что были на фотографии, где они все вместе и улыбаются. У матери длинные волосы, она повернулась к отцу, а тот смотрит в объектив, на нем поло с короткими рукавами, он обнимает ее за талию. Раньше эта фотография его подбадривала и утешала. Теперь он знает: фотографии — такой же обман, как все остальное.
Если б можно было вернуться назад, когда он был маленьким, сидел и часами сцеплял пластиковые детальки, и не было других забот — только собирай себе домики, машинки, самолетики и всяких трансформеров с суперсилами. Он помнит это время, и кажется, было-то оно не так давно — рукой достать, а оно уже не вернется — то время, когда он играл с Соней в «Угадайку» или искал кротов на ковре в гостиной. Все тогда казалось проще. Может, потому что за пределами квартиры и садика мир был абстрактным: огромная территория взрослых, которая его не касалась.
Доступ под лестницу столовой перекрыли, им теперь негде прятаться.