смотришь в кинотеатре, жуя попкорн, и забываешь сразу, как только закончится фильм, а он заканчивается, когда заканчивается попкорн.
Я встала из-за стола и решила лечь спать; я устала. Лела спросила:
— Завтра я иду на кладбище. Тебя разбудить?
— Да, — сказала я. — Хочу поставить свечку за дядю Милана.
Я и вправду вымоталась. Тем не менее я так и не заснула и всю ночь думала об её философии Воскресения. В ней было что-то апокрифическое. Получается, что, когда Иисус воскрес, он тоже стал кем-то другим? Умер как Богочеловек, а воскрес как просто человек? Или наоборот, умер как человек, а воскрес как Богочеловек? Значит ли это, что нельзя умереть и снова родиться? Я знаю людей, которые уезжают из городка (как и Лела), а потом возвращаются через много лет: они никогда не возвращаются прежними. Никто не может уехать куда-то и вернуться прежним. Мало того, что уезжает один, а возвращается другой, но тот, кто возвращается и думает, что вернулся таким же, не знает, что это кто-то другой внутри него думает, что он такой же. Это касается и предметов: уходят такими, а возвращаются другими. В тот раз, когда на следующее утро мы с Лелой нашли мой кожаный браслет в канаве у дороги, я была уверена, что это не тот, который Лела купила мне накануне вечером на ярмарке. Тот, который был до потери, до утраты, был ярче и красивее. А этот был попроще.
ЛЕЛА
Вместо того, чтобы успокоиться, я разволновалась с приездом Ани. Она вообще о нём не спрашивала, не сказала ни слова, даже из чистого любопытства. А если бы спросила, что было бы нормально, я бы ей сказала. И мне бы стало легче. Я бы сказала ей, что теперь знаю, что он идиот. Он приезжал в город месяц назад, но даже не пришел повидаться с ребёнком. Всю ночь просидел в кабаке с учителем физкультуры, а утром ушёл с какой-то девицей, которая пела там ночью. Об этом мне сказал учитель.
Если бы она спросила, я бы сказала ей, что, когда мы выходили из зала суда, глаза у него были красные, как у кобеля при спаривании, что он был весь в каком-то блудном угаре, что от него несло перегаром после вчерашнего. Он был весь всклокоченный, дёрганый и невменяемый и совершенно не сознавал этого своего состояния, поэтому у него был вид, как у сумасшедшего. Хотя он считал, что развод всё решит, он вдруг показался мне ещё более несчастным и растерянным, как смущённый подросток, в первый раз переспавший с женщиной, и потом глядящий такими же красными, разочарованными глазами, в которых читается: «И? Вот это вот и было то самое? И это всё?» Он стоял, как старшеклассник, в котором просто играют гормоны, который поддался самому промискуитетному заблуждению человечества, что секс — это любовь, и ещё что они не имеют одно к другому никакого отношения, что первое встречается часто, как бег трусцой, а второе редко, как живой динозавр; он стоял и остро нуждался в алиби, потому что держал в руке бумагу, в которой говорилось, что он разведён. И он произнёс алиби, которое, как и всякое алиби, трагикомично; он всё время после нашего знакомства повторял, что мол, святые отцы сказали: «Раз ты открываешь рот, чтобы оправдываться, значит ты виновен». Какие там святые отцы, каждый среднестатистический тупой гражданин США, каким был и он, приехавший оттуда после изучения информатики, надутый, как султан на белом коне: даже самый тупой американец, где бы его ни арестовали и за что бы его ни арестовали, хранит молчание, пока не придёт его адвокат. А тогда он сказал, как будто победил: «Так было надо, Лела. Мы просто не созданы друг для друга. Мы два разных мира. Даже наши воспоминания несовместимы».
Если бы Аня спросила, я бы сказала ей, что посмотрела на него с презрением, и до сих пор не могу себе этого простить. Потому что, презирая кого-нибудь, ты оскверняешь свою душу: с помощью презрения в душу по самым потаённым капиллярам вероломно проникает тщеславие, чтобы сказать, что ты всё же выше кого-то. Если бы я действительно была выше его, я бы его не презирала, а жалела и со слезами молилась о его спасении до моего; но я его презирала, и это означало только то, что он всё ещё что-то значил для меня. В тот момент этому скоту только такое и было нужно — что он ещё что-то значит для женщины, которую он оставил ради молоденькой, только достигшей совершеннолетия ученицы, которой я преподавала в гимназии немецкий, а он обучал работе с компьютером.
Если бы Аня спросила, я бы рассказала ей, что, когда мы соглашались с решением суда и нужно было написать собственноручно: «Я принимаю это решение в ясном уме и с чистой совестью», только тогда я поняла, что я спала, дышала и жила с человеком, почерк которого я никогда не видела. Тогда я впервые увидела его почерк, мелкий, корявый и неразборчивый, и помню, что подумала: «Нет большей проституции, чем сначала познакомиться с членом любовника, а лишь затем с его почерком. Если бы женщины сначала обращали хоть чуточку внимания на почерк своих партнёров, они были бы счастливее и избегали ненужных страданий». Я видела его подпись на кредитной карточке, но почерк — никогда.
Мы с ним действительно были несовместимы. Но дело не в том, что «даже наши воспоминания несовместимы» (какой великолепный компьютерный дебил!); дело в том, что у нас были разные души: он запоминал данные, я помнила переживания. Я сперва писала всё от руки, а потом набивала на компьютере, а он даже списки покупок в магазине печатал на принтере. Из-за этого мы часто ссорились; он в шутку называл меня «амишем» — членом секты, знаменитой своим неприятием прогресса и всяких гаджетов — только потому, что я предпочитала писать от руки, а не печатать на клавиатуре, и это оскорбляло меня до глубины души. Но всякое зло во благо: именно из моего смиренного гнева из-за «амишей» родилась идея того, что я пишу, что, по утверждению немецкого издателя, станет бестселлером. Это «Книга о книге». Благодаря этому неподражаемому компьютерному идиоту родилась первая глава книги, посвященная азбукам, в которой я написала:
Буква — величайшее изобретение человечества, более важное, чем колесо. Чтобы изобрести колесо, человек украл идею, посмотрев на солнце, катящееся по небу. Чтобы изобрести самолет, он украл образ птицы, чтобы изобрести