– Что, – спрашиваю, – за история?
– Да такая, – говорит, – история, что хуже иной географии: Истомин дрался на дуэли и очень дурно ранен.
Фридрих Фридрихович дал мне немецкое письмо, в котором было написано: «Шесть дней тому назад ваш компатриот господин фон Истомин имел неприятную историю с русским князем N, с женою которого он три недели тому назад приехал из Штуттгарта и остановился в моей гостинице. Последствием этой Geschichte[33] у г-на фон Истомина с мужем его дамы была дуэль, на которой г-н фон Истомин ранен в левый бок пулею, и положение его признается врачами небезопасным, а между тем г-н фон Истомин, проживая у меня с дамою, из-за которой воспоследовала эта неприятность, состоит мне должным столько-то за квартиру, столько-то за стол, столько-то за прислугу и экипажи, а всего до сих пор столько-то (стояла весьма почтенная цифра). Да сверх того (продолжало письмо) теперь я несу для г-на фон Истомина все издержки по лечению и различным хлопотам, возникшим из этого дела, а наличных денег у г-на фон Истомина нет. Вследствие всего этого г-н фон Истомин поручил мне написать вам о его положении и просить вас выслать мне мой долг и г-ну фон Истомину тысячу русских рублей, с переводом на мое имя. Парма, год, месяц и число. Адрес: такому-то хозяину „Hôtel de Venise“.»[34]
– Посылать или не посылать? – спросил Шульц, видя, что я дочитал письмо до конца.
Я был в большом затруднении, что ответить.
– Ну, а если это подлог? – допрашивал меня Шульц.
– Как это узнать, Фридрих Фридрихович?
– То-то, я ведь говорю, что все это, как говорится, оселок: тут сам черт семь раз ногу сломает и ни разу ничего не разберет.
– Риск, – отвечаю, – конечно, есть.
– Ну, только уж воля ваша, а мой згад всегда такой, что лучше рисковать деньгами, чем человеком. Деньги, конечно, вещь нужная, но все-таки, словом сказать, это дело нажитое.
Я с особенным удовольствием согласился с Шульцем и, провожая его к двери, с особенным удовольствием пожал его руку. Фридрих Фридрихович уехал от меня с самым деловым выражением на лице и часа через два заехал с банкирским векселем на торговый дом в Парме.
Деньги, нужные на выручку Истомина, были отосланы; но что это была за дуэль и вообще что это за история – разгадывать было весьма мудрено и трудно.
«Одно только очень желательно, – думал я в этот день по уходе Шульца, – желательно, чтобы Фридрих Фридрихович сохранил втайне это свое хорошее великодушие и не распространился об этой истории у Норков. Только нет – где уж Фридриху Фридриховичу отказать себе в таком удовольствии».
Так-таки все это на мое и вышло, и вот как я это узнал.
Густыми сумерками на другой день слышу у себя звонок, этакий довольно нерешительный и довольно слабый звонок, а вслед за тем легкие, торопливые шаги, и в мою комнату не вошла, а вбежала Маничка Норк.
– Убит? – прошептала она, подскочив ко мне и быстро дернув меня за руку.
Так варом меня и обварило.
– Только ранен, – отвечал я как можно спокойнее.
Маня выпустила мою руку и села в кресло. Я опустил у окон шторы, зажег свечи и взглянул на Маню: лицо у нее было не бледно, а бело, как у человека зарезанного, и зрачки глаз сильно расширены.
Я пробовал два или три раза говорить с нею, но она не отвечала ни слова и, наконец, сама спросила:
– Это что такое – «кстати о выстреле»?
Я не понял.
– Сестра третьего дня сказала вам: «кстати о выстреле» – что это такое значило? – повторила Маня.
– Так, – говорю, – есть какой-то анекдот о хвастуне, который сделал один раз удачный выстрел и потом целую жизнь все рассказывал «кстати о выстреле».
– Это неправда, – отвечала Маня, покачав головой.
– Уверяю вас, что это не имело никакого другого значения.
– Вы знали, и Ида знала об этом несчастии – об этом ужасном несчастии!..
Маня закрыла свое личико белым платком; она не плакала, но ее тоненькие плечики и вся ее хрустальная фигурка дрожала и билась о спинку кресла.
Я принес стакан воды и несколько раз просил Маню выпить. Она отняла от сухих глаз платок и, не трогая стакана, быстро спросила меня:
– Кто это, который убил его?
– Вовсе он не убит, – отвечал я тихо и подвинул ей стакан с водою.
Маня нетерпеливо толкнула от себя стакан, так что вода далеко плеснулась через края по столу, и сама встала с кресла.
– Марья Ивановна! – сказал я, как умел мягче.
– Что?
– Послушайтесь меня, Марья Ивановна. Не идите сейчас домой: успокойтесь прежде хоть немножко.
Маня постояла еще с минуту и опять спросила:
– Что такое? я не поняла.
– Хоть воды глоток выпейте.
– Оставьте, – отвечала она шепотом и нагнулась в одну сторону, взявшись рукою за кресло.
Через минуту она распрямилась, сама выпила весь стакан воды, простилась со мной и сказала, что идет домой.
Со страхом и трепетом ждал я большой истории у Норков, но во всяком случае не такой, какая совершилась.
Часу в третьем ночи, только что я успел заснуть самым крепким сном, вдруг слышу, кто-то сильно толкает меня и зовет по имени. Открываю глаза и вижу, что передо мною стоит, со свечою в руках, моя старуха.
– Сейчас надо, – проговорила она, суя мне под нос маленькую записочку:
«Придите к нам сию минуту.
Ида»Это все, что было написано на поданном мне крошечном клочке бумажки.
Спрашиваю старуху:
– Кто принес эту записку?
Говорит, что принесла девочка, сунула в дверь и ушла, сказав, что ей некогда ждать ответа.
Я оделся в одну минуту и побежал к Норкам. Ночь стояла темная и бурная; хлестал мелкий дождь, перемешанный с снегом, и со стороны гавани, через Смоленское поле, доносились частые выстрелы сигнальной пушки. Несмотря на то, что расстояние, которое я должен был перебежать, было очень невелико, я начал сильно дрожать от нестерпимой сиверки и чичера. Подъезд Норков, против обыкновения, был отперт, и в магазине на прилавке горела свеча в большом медном подсвечнике. С первого шага за порог чувствовалось, что сюда пришло в гости ужасное несчастье. Что-то феральное и неотразимое чудилось во всем: в зажженных и без всякого смысла расставленных свечах, в сбитых мебельных чехлах, в сухом и бестолковом хлопанье дверей. Тревога такой обстановки сообщается ужасно быстро, и я почувствовал ее, как только вошел в залу. Здесь на фортепиано горела без всякой нужды другая свеча и рядом с нею ночная лампочка, а на диване лежало что-то большое, престранное-странное, как будто мертвец, закрытый белой простынею. Я подумал, что это оставлены на ночь шубы; но из-под одного края простыни выставлялись наружу две ноги, обутые в белые чулки и голубые суконные туфли. Простыня не шевелилась и не двигалась. Господи, что бы это такое значило? Дверь из залы в комнату Софьи Карловны была открыта, и она сидела прямо против двери на большом голубом кресле, а сзади ее стоял Герман Верман и держал хозяйку за голову, как будто ей приготовлялись дергать зубы. В ногах Софьи Карловны стояла на коленях кухарка и выжимала в руках мокрое полотенце. Увидев меня, madame Норк горько-прегорько заплакала и задергала головою в крепких ладонях Германа.
– Что это у вас такое? – спросил я чуть слышно, нагинаясь к уху кухарки.
Софья Карловна еще отчаяннее воззрилась в меня необыкновенно жалобным взором и часто залепетала:
– Циги-циги-циги.
Я взял ее за руку и пригнулся ухом к ее лицу.
– Циги-циги-циги, – лепетала старуха, качая головою и заливаясь слезами. Язык ни за что ей не повиновался; она это чувствовала и жаловалась одними слезами.
В коридорчике, отделявшем комнату Софьи Карловны от комнаты девиц, послышался легкий скрип двери и тихий болезненный стон, в котором я узнал голос Мани, а вслед за тем на пороге торопливо появилась Ида Ивановна; она схватила меня мимоходом за руку и выдернула в залу.
– Доктора? – спросил я, глядя в лицо.
– Акушера, – прошептала она, крепко сдавив мою руку.
Софья Карловна во все глаза глядела то на меня, то на Иду Ивановну и плакала; Верман по-прежнему держал ее за голову, а кухарка обкладывала лоб мокрым полотенцем.
– А бабушка? – шепнул я Иде, надевая брошенное на фортепиано пальто.
Ида погрозила мне пальцем и, приложив его к своим губам, приподняла угол простыни с лежавшей на диване кучи. Из-под этого угла выставилось бледно-синее лицо старухи.
– Умерла!
– И в Маниной комнате, – отвечала Ида. – И не забудьте, – продолжала девушка, – что она встала с своего кресла, что она, безногая, пошла, прокляла ее и умерла. Ах, что здесь делается! что здесь делается! Я не знаю, как я в эту ночь не сошла с ума.
Я не утерпел и сказал:
– Да вы, Ида Ивановна, крепитесь.
– Я крепка, – отвечала, вздрогнув, Ида. – О-о! не бойтесь, в несчастии всякий крепок.
В эту секунду из дальних комнат опять донесся слабый стон, и Софья Карловна залепетала: