Делать было нечего. Удалившись в Знаменское, жил во дворце Гедеонов один-одинешенек. Копил месть всем и всему. Ждал молча смерти деда и матери. Боясь отравы да убийства, не выходил из дворца. Изредка только в ясные ночи подымался на башню, откуда следил в телескоп за движеньем светил, делая какие-то вычисления. Ибо Гедеонов не чужд был науке. Книга его «Проблема мироздания» даже вызвала шум в ученом мире, как бахвалился сам помещик…
Как-то ранней осенью, когда исходившее последним светом солнце обливало сады, подобные золотой сказке, и вышитый серебром рек бархат чернозема, Офросимов, проездом за границу, завернул в Знаменское навестить друга, а то и взять его с собой попутешествовать в дальние края.
Обрадовался Гедеонов другу.
Но, узнав, что с Офросимовым деньги, странной задрожал дрожью:
— Ой, денежки! — тер он уже лихорадочно руки. — Жди того наследства, мать бы…
Не мог дышать ровно. Дождавшись вечера, потащил друга на прогулку.
За скрытыми чернокленом беседками, в саду, под непроходимыми рядами жасмина, вдруг, выхватив револьвер, выстрелил в упор в Офросимова.
Упал тот навзничь. Безнадежно раскинул руки. И умирающие, помутнелые глаза уставились на Гедеонова упорным взглядом… Непереносимо страшен был этот взгляд. Мир содрогнулся бы от него… Гедеонов же только отвернул острое, перекошенное лицо. И чтобы скорее прикончить друга, хляснул его дулом револьвера по темени. Серые мозги, перемешанные с кровью, брызнули по траве…
В саду вырыл Гедеонов тайком яму. Закопал труп друга. В спешке забыл даже взять деньги.
Перед рассветом уже, преследуемый странными голосами и призраками, вспомнил, что ведь деньги-то остались… Но откапывать труп было поздно. Впору было только заметать следы убийства…
Следы Гедеонов замел. Но его точило. Напрасно искал он, как бы избавить себя от пыток, странных голосов, привидений и вещих знаков кары…
Поставил часовню с неугасимой лампадой на могиле друга. В навьи проводы, тайком, закопал крест. Но не помогло. Умирающие, непостижно страшные глаза преследовали его и пытали лютой пыткой…
— Выстрою-ка церковь на крови… — надумал Гедеонов. — Говорят, помогает…
И закипела работа…
Из-под разобранной часовни каменщики нечаянно, закладывая фундамент, вырыли полусгнивший труп Офросимова, изъеденный червями и подземными гадами. В страхе разбежалась рабочие…
А Гедеонов, ощупав гнойный, зловоенный труп, достал из-под шелкового жилета толстый кожаный бумажник. Подсчитал деньги — десять тысяч. И, обрадовавшись, что на постройку церкви как раз хватит, зарыл труп там же. Каменщикам же строго-настрого заказал шалтать о трупе.
— Это — утопленник… — твердил он перепуганным рабочим. — В озере утонул… Ну, а как утопленников хоронить на кладбище запрещено — его тут и схоронили…
Каменщики подмагивали:
— Как же они под комплицу его засунули-то? Чудно что-то…
— Не поймут, дураки! — кипятился Гедеонов. — Часовня после была поставлена, мать бы его…
Выстроили церковь. Освятили.
Но не помогла и она Гедеонову. Призрак с жутким, непереносимым взглядом ходил за ним и пытал люто.
Прослышал Гедеонов про злыдотников, пророков зла. Переодевшись странником, пошел тайком к ним в лесные их кельи. Но злыдотники велели не залечивать язвы духа, а растравлять их.
— Не-ет, это не дело… — стискивал Гедеонов зубы, уходя от злыдоты. — Клин надо вышибать клином…
Тогда же злыдотники по доносу Гедеонова высланы были в Сибирь, а кельи их заколочены. Сам же Гедеонов уехал опять в Петербург шабашить по-старому, по-бывалому. Но теперь уже скрыто и тайно.
Было открыто «общество защиты детей от жестокого обращения». Гедеонов, собирая на улице приглянувшихся ему бездомных девочек и мальчиков, вез их к себе в дом… И там насиловал их. А после, строго-настрого запретив им говорить, где были и что с ними делали, отпускал.
— Клин надо вышибать клином! — скрежетал зубами Гедеонов, дрожа и сжимаясь.
Узнавший о его приезде дед-вельможа, боясь мести, сменил гнев на милость и пригласил внука к себе во дворец.
Но Гедеонов не очень-то шел к деду. Только раз как-то нечаянно залучил в особняк к нему с молчаливой, странной какой-то девочкой.
Старик-вельможа, больной и дряхлый, лежал уже в постели. Приход внука его очень обрадовал.
— П… По-целуемся… — шептал больной, подставляя Гедеонову посинелые, полумертвые губы. — Прощаю все… Прости и ты… Ради бога… — молил он внука.
Но тот, не глядя на старика, — выслал сиделку и затворил в спальню дверь.
— П… прр-щаю… — бормотал вельможа. — Про-сти-ии ты… А?..
— Ага… старый хрыч… — прошипел Гедеонов, задыхаясь.
Молча раздел перед глазами больного девочку донага. Завязал ей платком рот. Надрезал сосцы.
— Кр-ро-о-вушка! — хохотал Гедеонов, костлявыми стискивая, длинными пальцами хрупкое тельце глухо стонущей и бьющейся девочки. — Ой, кро-овушка-матушка!.. Ах, девчушечка ж ты моя голопузенькая!..
Впившись, как пиявка, в грудь девочки, горячо сосал из нее горько-соленую, обильно льющуюся густую кровь. Пил жадными глотками. Ныл:
— Кровушка… Кровушка…
Разбитый параличом старик, вперив остановившиеся, расширенные, побелевшие глаза в Гедеонова, непонятное что-то промычал. Шевельнул чуть заметно синими, непослушными губами да так и застыл…
Вытер Гедеонов залитые кровью губы. Подошел к деду. И зеленые острые глаза его налились сукровицей…
— Я-я т-тебе покажу, как нравственность наводить… — екнул он, трясясь и брызгая ядовитой слюной.
Схватил старика за горло внезапно и емко, как удав. Поднатужившись и грузно навалившись на него грудью, беспощадно, точно обвалившийся камень, придавил его, онемелого, синего, увидевшего свой конец, к стене…
Руки Гедеонова были крепки, как железо.
Сгорел старик. Тело его, посинелое и закостеневшее, скомканной валялось на постели, поломанной грудой под шелковым одеялом…
Гедеонов поднял с ковра нагую, окровавленную, тяжко и глухо стонавшую девочку. Одел ее, обессиленную, немую. Вышел с нею молчаливо и бесшумно из спальни через ряды раззолоченных комнат на улицу. И, усевшись в ожидавший его у подъезда закрытый бесшумный автомобиль, укатил глухими переулками в загородный вертеп…
Ночью у высокого цинкового, отделанного под золото гроба шла панихида. Гедеонов как ни в чем не бывало суетился уже у гроба, расставляя свечи. Хлопотал около вельмож, сослуживцев деда, приехавших отдать последний долг… Утешал убивающуюся мать свою — дочь вельможи.
Три дня и три ночи Гедеонов, при зажженных свечах, самолично читал у гроба деда Псалтырь… Только изредка чтение прерывалось чуть слышным, тонким хохотом, странным и глухим:
— Ха-а… ха… Клин надо вышибать… клином…
За защиту детей от жестокого обращения Гедеонову дали звание камергера.
Темно и тревожно расползались по Петербургу слухи о камергере-деторастлителе.
Наряжено было тайное следствие. Но из этого ничего не вышло. Гедеонов замел следы. Сам же уехал за границу.
Год Гедеонов, веселясь, провел в заморских странах.
В каком-то чужестранном городе встретил он красавицу землячку. Влюбился в нее. А она — в него.
Влюбленные, обручившись, уехали в Россию, в Знаменское — венчаться. Гедеонов спешил со свадьбой, так как ему нужно было где-то, кому-то доказать, что и он чтит святость брака и верит в бога…
Был задан в Знаменском свадебный пир. С сумерек над озером в саду зажигались разноцветные китайские фонари. Огненным взвивались ключом ракеты.
Гедеонов, на хрустальном балконе розового китайского домика, обрызгиваемого светлыми фонтанами, перед невестой своей, одетой в голубой и белый шелка, мечтательно и томно раскинувшейся в кресле бледной девушкой, опустившись на колени, целовал ее ноги больно и сладко:
— Ой, сладость моя!.. Не утолю любви я. Не утолю!..
В голубом странном свете фонарей и выглянувшей из-за каштанов полной луны, словно кукла, дрожала и вскрикивала девушка, лукаво-испуганные вытаращив на Гедеонова, шальные глаза. Но что-то не девичье, много изведавшее, было в улыбке губ ее. Страстно и гибко разметав ноги, руки, светлокудрую откинув назад голову и выставив юную, тугую, как мяч, грудь, глядевшую из-под шелка острыми сосцами врозь, — дразнила девушка собой сгоравшего от похоти Гедеонова. Пьяным глядела на него, бесстыдным взглядом. Улыбалась томно-дерзко. Медленно и протяжно вздыхала:
— Ох, скоро ли!..
А Гедеонов обхватывал ее поперек длинными костлявыми руками. Точно переломить ее хотел. Худой прижимаясь, шершавой щекой к ее бледной нежной щеке, рычал исступленно: