бы, не сумела. За 20 лет я не видел ее хотя
двинувшуюся в сторону лжи, даже самой пустой; ей никогда в голову не приходит возможность сказать не то, что она определенно думает.
Удивительно и натурально.
(19 декабря 1911 г.)
Но точь-в-точь такова и ее мать. В-ря («следующее поколение») только несколько одухотворен-нее, поэтичнее и нервнее ее.
«Верность» В-ри замечательна: ее не могли поколебать ни родители, ни епископ Ионафан (Ярославль), когда ей было 14 1/2 лет и она полюбила Мих. Павл. Бутягина, которому была верна и по смерти, бродя на могилу его (на Чернослободском кладбище, Елец)… И опять – я влюбился в эту любовь ее и в память к человеку, очень несчастному (болезнь, слепота), и с которым (бедность и болезнь) очень страдала.
Ее рассказ «о их прошлом», когда мы гуляли ввечеру около Введенской церкви, в Ельце, – тоже решил мою «судьбу».
Моя В-ря одна в мире.
(20 лет)
* * *
Что я все нападаю на Венгерова и Кареева. Это даже мелочно… Не говоря о том, что тут никакой нет «добродетели».
Труды его почтенны. А что он всю жизнь работает над Пушкиным, то это даже трогательно. В личном обращении (раз) почти приятное впечатление. Но как взгляну на живот – уже пишу (мысленно) огненную статью.
* * *
Ужасно много гнева прошло в моей литерат. деятельности. И все это напрасно. Почему я не люблю Венгерова? Странно сказать: оттого, что толст и черен (как брюхатый таракан).
* * *
Только тó чтение удовлетворительно, когда книга переживается. Читать «для удовольствия» не стоит. И даже для «пользы» едва ли стоит. Больше пользы приобретаешь «на ногах», – просто живя, делая.
Я переживал Леонтьева (К.) и еще отчасти Талмуд. Начал «переживать» Метерлинка: страниц 8 я читал неделю, впадая почти после каждых 8-ми строк в часовую задумчивость (читал в конке). И бросил от труда переживания, – великолепного, но слишком утомляющего.
Зачем «читал» другое – не знаю. Ничего нового и ничего поразительного.
Пушкин… я его ел. Уже знаешь страницу, сцену: и перечтешь вновь: но это – еда. Вошло в меня, бежит в крови, освежает мозг, чистит душу от грехов. Его одинаково с 90-м псалмом («Помилуй мя, Боже»).
Когда для смертного умолкнет шумный день
Так же велико, оглушительно и религиозно. Такая же правда.
* * *
Есть люди, которые рождаются «ладно» и которые рождаются «не ладно».
Я рожден «не ладно»: и от этого такая странная, колючая биография, но довольно любопытная.
Не «ладно» рожденный человек всегда чувствует себя «не в своем месте»: вот именно как я всегда чувствовал себя.
Противоположность – бабушка (А. А. Руднева). И ее благородная жизнь. Вот кто родился… «ладно». И в бедности, ничтожестве положения – какой непрерывный свет от нее. И польза. От меня, я думаю, никакой «пользы». От меня – «смута».
* * *
Чего я жадничаю, что «мало обо мне пишут». Это истинно хамское чувство. Много ли пишут о Перцове, о Философове. Как унизительно это сознание в себе хамства. Да… не отвязывайся от самого лакейского в себе. Лакей и гений. Всегдашняя и, м. б., всеобщая человеческая судьба (кроме «друга», который «лакеем» никогда, ни на минуту не был, глубоко спокойный к любви и порицаниям. Также и бабушка, ее мать).
* * *
Почему я издал «Уедин.»? Нужно.
Там были и побочные цели (главная и ясная – соединение с «другом»). Но и еще сверх этого слепое, неодолимое:
НУЖНО.
Точно потянуло чем-то, когда я почти автоматично начал нумеровать листочки: и отправил в типографию.
* * *
Работа и страдание – вот вся моя жизнь. И утешением – что я видел заботу «друга» около себя.
Нет: что я видел «друга» в самом себе. «Портретное» превосходило «работное». Она еще более меня страдала и еще больше работала.
Когда рука уже висела, – в гневе на недвижность (весна 1912 года) она, остановясь среди комнаты, – несколько раз взмахнула обеими руками: правая делала полный оборот, а левая – поднималась только на небольшую дугу, и со слезами стала выкрикивать, как бы топая на больную руку:
– Работай! Работай! Работай! Работай!
У ней было все лицо в слезах. Я замер. И в восторге и в жалости.
(левая рука имеет жизнь в плече и локте, но уже в кисть нервный импульс не доходит).
* * *
Мать умирает, дети даже не оглянутся.
– Не мешала бы нашим играм.
И «портреты великих писателей»… И последнего недолгого «друга».
* * *
«Ты тронь кожу его», – искушал сатана Господа об Иове… Эта «кожа» есть у всякого, у всех, но только – не одинаковая. У писателей, таких великодушных и готовых «умереть за человека» (человечество), вы попробуйте задеть их авторство, сказав: «Плохо пишете, господа, и скучно вас читать», и они с вас кожу сдерут. Филантропы, кажется, очень не любят «отчета о деньгах». Чтó касается «духовного лица», то оно, конечно, все «в благодати»: но вы затроньте его со стороны «рубля» и награды к празднику «палицей», «набедренником» и какие еще им там полагаются «прибавки в благодати» и, в сущности, в «благодатном расположении начальства»: – и «лица» начнут так ругаться, как бы русские никогда не были крещены при Владимире…
Ну а у тебя, Вас. Вас., где «кожа»?
Сейчас не приходит на ум – но, конечно, есть.
Поразительно, что у «друга» и у Устьинского нет «кожи». У «друга» – наверное, у Устьинского, кажется, наверное. Я никогда не видел «друга» оскорбившимся и в ответ разгневанным (в этом все дело, об этом сатана говорил). Восхитительное в нем – полная и спокойная гордость (немножко не то слово), молчаливая, – которая ни разу не сжалась и, разогнувшись пружиной, – отвечала бы ударом (в этом дело). Когда ее теснят – она посторонится; когда нагло смотрят на нее – она отходит в сторону, отступает. Она никогда не поспорила, «кому сойти с тротуара», кому стать «первому на коврик», – всегда и первая уступая каждому, до зова, до спора. Но вот прелесть: когда она отступала – она всегда была царицею, а кто «вступал на коврик» – был и казался в этот миг «так себе». И между тем она не знает «h» (точнее, все «е» пишет через «h»): кто учил?
Врожденное.
Прелесть манер и поведения всегда врожденное. Этому нельзя научить и выучиться. «В моей походке душа». К сожалению, у меня, кажется, преотвратительная походка.
* * *
Страшная пустота жизни. О, как она ужасна.
* * *
Несут письма,