Мильон. И уже привыкший Брыкалов, не ворочаясь, спит на широкой кровати красного дерева с бронзовыми колонками. Подчас же во сне вступает в борьбу с рыжими толстыми усами.
Крепче спать. Утром вставать, в магазин ехать.
И утренне одеваясь, ласково отвечает жене, снимающей одежды, отходящей в теплый сон после вино-цветочного праздника.
И мудро-выцветшие гобелены не тревожат сна счастливо-несчастной женщины.
Старшая дочь железного старика, ныне Брыкалова, увидев возможность лишь маленького-маленького счастья, отошла от него, от Христа ради дающего себя и ничего в грядущем не сулящего.
А цветы? А разговоры о них, еще и еще новым загадочно пахнущих? А жуткий сон дома, цветами населенного, когда она не спит? А воинства новых и новых цветов, вот завтра долженствующих прибыть.
И под потолком, в кедровых ромбах являющим розово-выцветающий шелк, спала от раннего утра до поздних часов дня забывающая о неплодии своем Любовь.
Тихи слезы женских мечтаний о невозможном. О неясном, о нездешнем сладки мечтания милых женщин.
Отходит в сны нового дома своего, так построенного, будто вторую сотню годов жить начал гобеленами своими, кедром, орехом, бронзой гордой, фарфором милым. В сны отходит, не знает, что сны ей подарят. Не знает, что под заботливыми занавесями пробудившись, вспомнит радостно нынешний сон свой. И веселая встанет и скажет догорающему дню:
- Конечно, конечно, Корнута от матери возьму. Пусть Корнут у меня живет. Хоть и не так уж мал, но все же ребенок. Пусть младший брат вместо сына будет. Учителей возьму... За границу повезу. Горб ему там вправят...
Недалеко на горе, на откосе, во дворце своем и Макаровой, под холодным потолком высоким, у стены мраморной, в дубовом саркофаге лежа, пережила Раиса последнюю ночь скорби невозможных ожиданий, оттуда, из ранне-далекого вызванных. Вызванных, чтоб вот здесь засиять. Напоследок? Новою гордостью не хочет, погибшими девичьими снами не хочет, купечески старомодною складкою не хочет Раиса, Макарова жена, мириться вот с этим новым. Вторую неделю почти сплошь все ночи Макаров саркофаг дубовый здесь, рядом, пустоту свою Раисе нагло являет.
И из утренней спокойной холодности супруга, и из дневных громогласных повествований перебиваемых вспоминаниями арий балаганных, знает Раиса, что ночами Макар до свету в «Белом Медведе». И не обычно бесцельны те пребывания. Про прелести Зандушки, цыганки хористки, и лакеи Макарова дворца из обеденных громких восторгов немало знают.
И вечерами откровенно снаряжается, заготовленных сафьянных футлярчиков не прячет, бумажками радужными шуршит, в конвертик бумажку заклеивает. Из прихожей в шляпе, в пальто еще раза два выбежит: что-нибудь вспомнит деловое; если тот-то утром придет, задержат... И замурлычет-запоет:
Где мой милай пропадает?..
Ан твой милай вон идет…
Хлопнет дверь далекая. Одна Раиса под потолками расписными, под холодно-молчащими. И к веселой откровенности той, к невраждебному охлаждению мужа, к песенкам веселым и футлярчикам нет ключа, ни отмычки у Раисиной оскорбленной души.
И последнюю ночь слезами недоуменными проплакала в дубовом саркофаге в морозно-теплом склепе. Есть места, где невозможно воскресение. Но нет склепов, ни темных-подземных, ни светло-веселых, где нельзя было бы решиться на большое ли, на малое ли.
По-королевски презрительно гордо на лучи нового дня сощурились близорукие глаза Раисы, и явно не страшась взглядов слуг, прошла наверх, к детям. И не хотело лицо ее ни плакать, ни растерянно улыбаться. И не было лицо Раисы похоже на лицо ее матери, в то утро с растрепанными космами седыми, со стучащими челюстями запершейся в мезонине домика своего, под сенью близкой колокольни Егория.
Дико страшен запой Михайлы Филиппыча Горюнова. Громадное сильное тело старика вторую неделю вливает в себя водку через небритую пасть. Через розовые белки немытых слезящихся глаз глядит сбесившаяся, забывшая Бога душа. Бестолково колотящееся сердце носит старое тело великана-купца, прикрытое растерзанным халатом, по комнаткам дома, честно-заботливо нажитого. Ноги босые спотыкаются, руки дергающиеся рушат. Мало осмысленных слов выкрикивает небритая пасть. Чаще иного:
- Проклинаю! Проклинаю!
И еще:
- Водки!
Носится устрашающее тело старого купца по темным комнатам. А темны они потому, что днем от сраму окошки завешаны, вечерами ни ламп, ни свечей не засвечают: дом спалит. Лишь от лампадок пред святыми ликами окладными мерцание. Тех не трогает.
- Бог не допустит.
Бьется-колотится бестолковое, доживающее дни свои сердце; вопит-понукает сбесившаяся, потерявшая Бога душа; гоняет греховной скверны преисполненное бренное жилище свое все вокруг да около, по черепкам посуды, через поваленные стулья, мимо неприступных изразцовых твердынь. Внезапно замрет кровью и спиртом донятое сердце и ночью ли, днем ли на много часов валит в недвижность старую громаду. На диван ли, на кровать ли, на пол ли.
- Пусть привыкает лежать.
Хохочет душа сбесившаяся. Дьяволову делу рада.
Утро нового дня - которого это уже? и счет потеряли - безучастным солнышком волжским глядит на растерзанную бормочущую, то задремывающую, то кричаще-пробуждающуюся старуху-хозяйку разваливающегося купеческого дома под сенью загудевшей третьим звоном белой башни Егория.
Возле постели дочери Пелагеи в кресле удобном, исстари проваленном, дремлет - не дремлет, крестится, прислушивается.
А догрызывающая Пелагею чахотка на долгие часы не дает монашествующей юной душе замаливать грехи заблудшихся на перепутанных отцом зла и скверны путях жизни человечьей.
Но не пора ликовать ему без меры. Тихи женские слезы.
Дети-малые, последыши стариков Горюновых, на весь дом кричат, Сереженька и Дорофеюшка. Нянька, непорядкам в дому радуясь, к соседкам убегает. Не живут подолгу прислужницы в дому том, в распадающемся.
Колокольчик медный по дому песню минутную упорно-испуганную завел.
У щелей оконных занавесок лица женские заметались. Стоном рыдающим, отчаяние таящим, шепоты по дому птицами одна за другою гоняющимися залетали:
- Раиса!.. Раиса!..
- Раиса Михайловна!.. В коляске парой...
Громыханием притворно испортившегося замка не мало минут украли.
Не снимая ни шляпы, ни кофточки, Раиса в наспех прибранной трехоконной зале сказала:
- Я на минутку. Прокатиться поехала.
Щурила глаза свои мимо слишком явных следов домашней тайны, лицо ее не являло и малой доли того испуга пред возможной бурей со всеми ее неизгладимыми последствиями, который желтой прыгающей волной раскатился по пухлому лицу ее матери, вздрагивающе поглядывавшей на дверь.
И лишь рыкающим, безмерно злым шепотом, здесь не слышным, отвечал, в залитую подушку уткнувшись, на короткий срок полуочнувшийся старик-отец.
И спрашивал Раисин уверенно-громкий голос. И не ждал ответов:
- А папашенька все еще болен? Не забудьте папашеньке передать, - и голос Раисин чрезстенно громок, - не забудьте передать, что сегодня я окончательно переговорю с Семеном Яковлевичем о папашенькиных делах... Нет! Чего же. Сейчас не беспокойте. Он у нас сегодня ужинает с женой. Если надо что, до вечера папашенька прислать успеет нужные бумаги... К Пелагеюшке не зайду. Не лучше? Бог мой! Бог мой! Уговорите. Попытайтесь. Генрих Генрихович говорит: ничего, говорит, здесь поделать нельзя. Расходы мои, не беспокойтесь. Да и не велики. А Генриха Генриховича завтра пришлю... Так не забудьте папашеньке-то...
И к прихожей идя, два раза останавливалась, оборачиваясь, сквозь перепуганное лицо матери на запретную дверь глядела, в силе своей уверенная.
Дверь уже на лесенку перед Раисой распахнута засаленной девкой. Раиса напоследок к матери оборотилась. Громким голосом ей быстро:
- Новость не знаете, мамашенька? Степана Степаныча Нюнина супруга Ольга Ивановна в сумасшедший дом в Москву везет. Знаете ведь, пил он последнее время безобразно.
А через минуту, в меру на сафьянных подушках развалясь, не слыша воя вырвавшегося отца, ехала, мерно покачиваемая под перебойный треск восьми подков, и в меру лениво поглядывала на встречных, не забывая чуть кивнуть снимающим шляпы.
В то солнечное утро была, как королева города того, Горюнова Михайлы Филиппыча дочь, безмерно богатая и нищая, гордо-счастливая и терзаемая, мать нелюбимых мужем детей, своим отцом проклятая. Но решившаяся.
Королева едет. В коляске черной, светлым сафьяном снутри обитой, нет места ни слезам, ни следам их, ни подозрениям о тех и других.
Пусть лишь ликованием лицезрения радуются горожане, если хотят чему либо радоваться.
Отцу зла житейского нечего делать на запятках королевиной коляски.