Карлики ли усмиренные воды живой раздобыли? Очнулся рыцарь от сна векового. В постели белой, на той на кровати на высокой раздетый лежит. Диво дивное! Или они повенчаны уж? Царь-девица рядом. И в очи засматривает, и руками белыми милует.
Закружилось, заплясало. Часы красные в терему текут.
Что? Что? За что? Мука нездешняя, невозможная. Ласки сатанинские.
- Ведьма! Ведьма!
Поздно! Огонь адский по телу рыцаря плененного. Истома предсмертная. Сил хватило еще в теле богатырском. С ложа муки тигром быстрым спрыгнул. Шатаясь, озирается, одежду свою, ведьмою за годы сна его снятую, видит.
- Бежать! Бежать!
Спешит-одевается. Одежда рыцарева заколдованная из рук прочь на пол кидается.
Что это? Что это?
- Обороните!
Из двери, скрипяще разверзающейся, лицо Васькино смотрит-ухмыляется.
«Как брат Васька в замок попал? Или всех полонила, замучила? Но рожа Васькина весело так поглядывает. Рот до ушей. Или с ума Ваську ведьма свела?»
- С добрым утром, Доримедоша!
Рыцарь околдованный, ведьмой-красавицей на век погубленный, в одеждах висяще-растерзанных от мест наваждения в дом свой бежал. Ночь, последний час свой доживающая, над городом чуть алела. Бежал, бежал, дрожаще крестясь и на левую сторону отплевываясь.
XXXVIIIНастасья, генеральская дочь, Семенова жена, по залам Макарова дворца павою ходит, в лорнет плафоны разглядывает. За рояль села. Ударила по клавишам концертного великана, в стиле залы украшенного сатирами, нимфами и цветами.
Макар, свирепо на Настасью гремящую озираясь, перед коннозаводчиком заезжим в пылу разговора прыгая, легко перекрикивает марш. Полузнакомому коннозаводчику, в сторону Настасьи пальцем тыча, насколько мог тихо, но совсем не шепотом сказал:
- Дура махровая! Черт бы ее побрал. Вот ведь, подите! Брат Семен умный человек, а дурак.
Раиса с Семеном тихо беседуют, разделенные, как и там, в счастливом том домике, серебряным самоваром. На Раису взглянуть - словно лишь час с той поры пролетел. Все та же. Но не тот Семен. По худому лицу судороги мучительные зарницами бегают. Две морщины поперек лба упорные, а лоб с облысевшим затылком слился.
Ласкова ныне с Семеном Раиса, душу его нестрадавшую врачует. И много слов хороших сказала, и много в молчания минутные взглядов тихих, взглядов родных бросила. И дремал сладостно успокоенный голубь Семеновой души, про раны свои смертельные забывши, и не думал никак, что можно еще несравненно больше обрадоваться, счастием невозможным, счастием небесно-земным засиять. А ведь обрадовала, счастием нежданным заставила засиять. Вот тут, сейчас у самовара серебряного, под грохот музыки мучительницы Настасьи.
- Не забыли, Семен Яковлевич, через неделю чудотворную икону принесут. Вышли уж они. Третий день, должно, в пути.
- Как же, знаю. Вчера в конторе говорили. К нам ведь в дом ежегодно заносят. Еще при папаше повелось.
- Так вот, хотела бы я очень не как всегда, за версту от города встретить, а с пол-пути, до Старых Ключей доехать. Там, у Старых Ключей, монахи и богомольцы на большой привал останавливаются, водосвятие. Туда поехать встретить хочу. С пятнадцати лет мечтаю, и никак каждый год не случается. То то, то это. Раньше отец с матерью, теперь Макар не отпустит одну, да и неловко, а сам со мной тоже ни за что не поедет. Вот, если бы у вас, Семен Яковлевич, усердие было, вдвоем бы поехали. С вами меня он отпустит. А ехать-то как хорошо. Триста верст на лошадях. Накануне бы иконы в Ключи приехать. Там, говорили, гостиница чистая. Отдохнуть с дороги, встретить, службы отстоять; те пойдут - за ними пешком; устали очень - в коляску сели. Право бы... Очень хочется... И вам бы отдохнуть...
И не то вздохнула, не то шепотом добавила:
- ... душою.
Но Семен уж плачем давился. Платок вынул, к лицу прижал, будто внезапно закашлялся. Мыслит разлетающимися по вселенной блаженными думами:
«Бог ее надоумил. Бог надоумил».
Прокашлялся. Лицо сияющее, судороги с себя согнавшее, за самовар серебряный склонил. И не бездонно-недвижные уже очи с лица исхудавшего глядят. Непостижно они из адских пропастей новоузнанных мук, где пребывали, горе новое разглядывая, к Раисе милой приблизились.
- С радостью, Раиса Михайловна, дорогая. С радостью я.
Никогда еще дорогою не называл. В мечтах лишь часто. Как часто...
- Сам не раз хотел, да тоже все почему-то... Поедем. Поедем... А Макар, говорите, не хочет? А знаете, Раиса Михайловна, мы ведь и дальше Ключей поспеем, если поскорей выехать. На первый ихний большой привал.
И говорил. И она говорила.
И ангелы тихой в женщину влюбленности в хоровод пошли с ангелами православной церкви, предшествующими чудотворной иконе Божией Матери.
И Макара от коннозаводчика отодрали. Тот, вспотевший с непривычки к Макарову крику и прыганью, блаженно улыбаясь, за вино принялся, а Макар, меж женой и братом у угла стола стоя, сначала не желая в их дело вникать, коннозаводчику освобожденному через стол разные лошадные слова докрикивал, а потом, когда вникнул несколько в проект, безучастно прокричал:
- А мне какое дело! Поезжайте! Я не поеду... Только лошадей вам...
- Я достану.
То быстро Семен.
- Каких ты достанешь! Тут дормез нужен. У меня в каретнике дормеза нет. Да и на кой черт его заводить! Железные дороги теперь. А знай я, что такой случай, завел бы. Отложите на год, вот такой дормез заведу! Заказной. По легкости новый будет, по удобству – как в старину. На год отложите, что вам. Может, и сам поеду. А теперь на вольных срамиться не желаю и вам не советую... Ждать не желаете год - без меня поезжайте. Меня в таратайке извозчичьей не увидят. А городской коляски по тем дьяволовым косогорам не дам. Рытвины всюду весенние, и дорогу черти разбили до невозможности. Слуга покорный... Нет! подседы красной мазью не всегда можно. У меня Строгий...
Подавился мадерою коннозаводчик. Это к нему Макар подскочил. Начал было Макар ему новокупку свою выхвалять.
- Ничего, что час поздний, с балкона поглядите...
Но заезжий стал решительно прощаться.
Когда ушел тот, - дурак обыкновенный! - сказал Макар и принялся с хозяйственной улыбкой угощать шампанским вином дуру махровую, Настасью, генеральскую дочь, а супруга ее, несчастного умного дурака, поддразнивать дормезом.
- Не достать тебе в два дня нужного экипажа. А коли бы я ехать решил, не в два, так в четыре бы непременно бы устроил. Маркову в Москву телеграмму за телеграммой. Из чего ни на есть, а дормез бы приличный составили. Ну, да ты этого дела не знаешь.
И радостный слушал Семен под громкий говор-крик брата дыхание навечно возлюбленной Раисы. И у серебряного самовара, здесь, не пугающи были взгляды чуть косящих подлорнетных глаз колдуньи злой, Настасьи.
Семен несчастный от радостных часов отвык. Мнится ему:
«Вот пред братом согрешаю».
И от Раисы влюбленно-тихие взоры отвел, на Макара, смешливо с махровой Настасьей беседующего, устремился. Посчастливилось придумать слова.
- Поминки скоро по Федоре, как нам их налаживать? Парадно ли, так ли? Тебя хочу спросить, Макар. Агафангел Иваныч говорит...
- К черту Агафангела! А про Федора кстати напомнил. Верка эта из ума все дни не шла, Тараканова.
- Ныне не Тараканова уж...
А? Что? А? Как? И ты? Нет! Уж ты-то в это дело не суйся. Здесь святых не требуется. Мы с Михайловым свою теперь линию ведем. Да что Михайлов! Рохля! Я кроме адвоката еще аблаката найму. У нее, узнавал, нестоющий. Мы ее протаскаем по всем инстанциям лет пяток. Мать, слышно, отступилась: кушать захочет - на двадцать тысяч пойдет, не то что на сто... Сто тысяч! Сто! И кто выдумал! Все ты! Все ты!..
- Не я... Я...
- Ну, Агафангел... Много у вас в конторе смыслят! Кто сто тысяч предлагал ей отступного? А? А? Небось не я... Тараканихе несчастной...
- Макар. Дети у нее.
- Дети! Дети? Дети? Чьи щенки? Чьи щенки?
- Макар. Да его же дети.
- Что? Что? Что?
И забегал вкруг стола, Настасью насмешил, махровую. Смеялась во весь голос, и даже выше голоса своего. Макар на то ногой притопнул; Семен же, некогда несчастный, ныне безмерно счастливый, не хотел о супруге своей мыслить, к самовару серебряному опять придвинулся. Счастье, счастье Семенове здесь.
Очень уж явно насмешливый и презрительный почуял на себе взгляд Настасьин подлорнетный. Ошибка жизни роковая, вот она. А Раиса милая, извечно любимая... Счастье вот назавтра подошло, молитвенною тихостью полное. Мало-мало трое суток вдвоем. И милая сердцу рыдающему святыня монастырская осенит.
Настасья - враг, Настасья с душой басурманской лба своего, может, ни разу в жизни не перекрестившая, вот она, им, дураком, выисканная, цепью золотою ко всем дням жизни прикованная.
Слезы, близко угрожающие, в душе тайно кипеть не хотят, не могут. На люди просятся слезы.