постоял и медленно побрёл на кухню, но тут же вернулся и пальцем утопил фитиль в воске. Ванильный чад тут же заполнил комнату. На кухне луна уже перекроила скучную геометрию кафеля, раскидав по стене молочные ромбы оконного переплёта. Мужчина подошёл к газовой плите, тронул крайний вентиль. Конфорка бодро зашипела. Он выкрутил ручку до упора, после повернул вторую, за ней третью и четвёртую. Зачем-то снял кепку и помахал над плитой, разгоняя газ.
Выйдя из квартиры, медленно закрыл замок на два оборота и опустил ключ в карман пальто. На лестничной площадке, у стены стоял допотопный чемоданчик с медными уголками, обтянутый тёртой шотландкой. На боку цветная наклейка «Барселона, отель «Амбассадор». Мужчина, прихватив чемодан, вошёл в лифт и поднялся на восьмой этаж. Войдя в свою квартиру, он, не снимая пальто и не включая свет, прошёл в ванную. В темноте достал из кармана ключ, поднял его над унитазом и, мгновение подержав, отпустил. Ключ скользнул вниз юркой тенью и мирно булькнул. Мужчина спустил воду, а потом долго намыливал руки лавандовым мылом, глядя в чёрный овал зеркала.
Она вошла на пятом этаже, дверь за ней плавно сомкнулась, и лифт снова полетел вверх.
Я тогда ещё подумал: «Ну бывает же, просто копия!». Но когда она повернулась в профиль и я увидел на тонкой шее шрам, тот самый – едва заметная бледная царапина с тремя короткими стежками, у меня моментально вспотели ладони и я даже перестал дышать на какое-то время. Дело в том, что последний раз я видел Томочку лет десять назад на Ордынском кладбище, когда мы хоронили её.
Тогда я оказался в Москве почти случайно, похоже, это вообще был мой последний приезд: дел там у меня не осталось – всё, что накопил я в той жизни, было с большим или с меньшим успехом давно распродано, застольные беседы всё больше состояли из липких пауз, друзья-приятели рассеянно и невпопад кивали, явно занеся меня в какой-то новый список, старые подруги внезапно и внешне стали соответствовать этому статусу, особенно удручала утренняя сигарета на кухне под кофе с жалобами на детей и «этого урода». Короче, пора было ставить точку, пока милая ностальгия окончательно не выродилась в полную гнусь. И тут позвонил Туз, позвонил, как обычно, заполночь:
– Ты в Москве? Это удачно! В понедельник похороны. Томочка умерла.
От его хищного баритона сразу заныл затылок, Туз мне всегда напоминал актёра, играющего мексиканского разбойника на детском утреннике. Звуки, издаваемые им, состояли из зычных хрипов и хряков, от него (даже через телефон) воняло конским потом, дымом костров и жжёным порохом.
– Я заеду в девять! – не дожидаясь ответа, он отключился, подвесив меня в бездонной вселенной, пробитой тоскливыми гудками.
Кладбищ я стараюсь избегать. На кладбищах я провёл достаточно времени, начиная с раннего детства. Мои первые воспоминания – угрюмые мраморные стеллы, чёрный лабрадор (не собака, а порода камня), овальные керамические лица, похожие друг на друга, как деревенская родня. Мои первые буквы – выбитая в камне золочёная гельветика – так я учился читать. Считать я учился, вычитая из второго четырёхзначного числа первое, получая всегда двухзначное, именно оно обозначалось короткой золотой чёрточкой между ними и называлось «жизнь».
Мои родители плюс сестра по непонятному стечению обстоятельств и по вине ехавшего со свадьбы тракториста махом очутилась здесь, а не на даче, присоседившись к деду, умершему за год до этого. Ему пришлось, правда, потесниться и пожертвовать парой роскошных голубых ёлок, с седыми колючками, как те, у Кремля. Моя уцелевшая и свихнувшаяся с горя бабка наверняка взяла бы главный приз, если бы кладбищенские власти проводили конкурс красоты среди могил. С древнеегипетской одержимостью она посвятила конец своей и начало моей жизни культу мёртвых, возделывая жирную кладбищенскую землю. Кстати, тот сладковатый, как от гниющих роз, запах до сих пор преследует меня.
Туз, рыча, гнал по встречной, матерился, соря пеплом по салону, на окружной до смерти перепугал заморыша-гаишника, тыча в его бледную мордочку какие-то растопыренные багровые удостоверения и нависая всей своей грозной тушей. Всё равно мы опоздали и приехали уже под конец. Ордынское кладбище оказалось уныло-провинциальным, с линялой бумагой шуршащих цветов и косенькими крестами. Пытаясь отдышаться, я дослушивал какую-то дебелую тётку, завёрнутую в нечто вроде креповой портьеры, тётка обилием чёрного тюля вокруг головы и красным ртом с расстояния напоминала маскарадных мах Гойи. Слов было не разобрать, да я и не пытался. Я старался не смотреть в гроб, при всех моих близких отношениях с кладбищами, покойников я побаивался. Я блуждал взглядом по скучным, неопохмелённым русским лицам жалкого оркестра, разглядывал их некрасивые инструменты, казалось, это были самые уродливые инструменты на свете, сонный мужичок с серым лицом вынул из геликона мундштук и из него полилась слюна. Меня чуть не вырвало, и я уставился на гроб. Маленький, будто детский, он был обтянут невозможной розовой тряпкой с рюшками и воланами, венки и цветы тоже были каких-то кукольных тонов. Сзади возник Туз и жарко задышал мне в ухо, сияя чёрными очками, как второсортная голливудская знаменитость:
– Сохатый сказал, вскрытие – туфта. Он читал заключение, а после прижал этого патологоанатома, – Туз слегка запутался в последнем слове, – Сохатый ведь какой-то шишак там, в медицине, знаешь?
Я этого не знал, но кивнул, Сохатый всегда подавал большие надежды.
– Её утопили, понял?
По официальной версии Томочка была пьяна и, заснув, утонула в ванне. «Всё к этому и шло» – так бы сказал любой на моём месте.
После отъезда я звонил ей несколько раз в год, в последнее время всё реже и реже, словно связь наша усыхала и истончалась. Разница во времени в двенадцать часов усложняла положение: каждый раз я попадал к вечернему шапочному разбору и пьяным слезам. Её смиренный певучий голосок и беспризорные мысли затейливо блуждали, запинаясь и теряя нить, по сумрачным лабиринтам нетрезвого сознания, иногда прерываясь страстными затяжками, которые зависали тягостными паузами где-то над мрачной Атлантикой. Иногда я слышал, как её тошнит: буркнув «пардон» и уронив трубку на гулкий кафель, она, лениво ругаясь и сливая воду, рыдала, хныкала, ныла, иногда это переходило в истерику с битьём стеклянной мелочи сквозь всхлипы и мат, иногда она вдруг начинала петь что-то жутковато-заунывное, а в последний раз после десяти минут туалетных шумов и возни я услышал томочкин нежный храп. Больше