Незаметно пролетели римские дни. Поблагодарив Владимира Петровича и Марию Исаевну за гостеприимство, мы покинули Вечный город. Ильф и Петров по каким-то своим литературным делам поехали в Вену, а я направил свои стопы в Париж, где мы недели через две снова встретились.
Помню, как рано утром, прямо с вокзала, Ильф и Петров заявились в отель "Ванно", где их приветливо встретил Кольцов. Он жил тогда в Париже как специальный корреспондент "Правды", принимая активнейшее участие в битве с фашизмом, которая завязалась вокруг исторического Лейпцигского процесса, Ильф и Петров оживленно рассказывали о своих венских и путевых впечатлениях, а я беспокойно ерзал на стуле - мне не терпелось поскорее показать им Париж. Ведь что может быть приятнее, чем выступить в роли чичероне для людей, впервые попавших в прославленный город!
Наконец прямо из отеля "Ванно" мы двинулись в путь. Мне очень хорошо запомнилось, как, смакуя звучные названия улиц и бульваров, выкладывая свои познания о Париже скороговоркой опытного гида, я повел друзей по Рю де Гренель, мимо советского полпредства, потом через бульвары Распайль и Сен-Жермен к набережной Анатоля Франса (...вот знаменитые букинистические лотки, где любил рыться господин Бержере), оттуда - к Бурбонскому дворцу (...здесь заседает Палата депутатов, или, на диалекте русских эмигрантов, "Шамбр, где депюте") и дальше через Пляс де ля Конкорд (тут были дружно процитированы стихи Маяковского) к Большим Бульварам.
Соавторы слушали меня с интересом, но не могли удержаться от ехидных замечаний.
- Ну, Боря, вы совершенно подавили нас эрудицией, - говорил Петров.
- Рассказывает урок, как первый ученик,- добавлял Ильф. - Но не спешите так. Дайте усвоить пройденное.
Париж очень понравился друзьям. Они называли его лаконично, с неподражаемой южной интонацией:
- Тот город!
Вечером я проводил их в знаменитую "Ротонду", где их принял под свою эгиду Илья Эренбург.
Все же первое время мы неизменно обедали втроем в одном симпатичном и недорогом ресторанчике на Монпарнасе.
Женя Петров с подлинно мальчишеским азартом увлекся непривычными блюдами французской кухни, подстрекая и нас с Ильфом отведывать всевозможные виды устриц под острым соусом, жареных на сковородке улиток, суп из морских ракушек, морских ежей и прочие диковины. Особенный успех имел рекомендованный Женей марсельский "буйябес" - острейший суп типа селянки, густо сдобренный кусочками различных экзотических моллюсков, не исключая и щупалец маленьких осьминогов.
Но Ильф вскоре взбунтовался.
- Надоели гады! - кричал он. - Хватит питаться брюхоногими, иглокожими и кишечнополостными! К черту! Притом имейте в виду, что несвежая устрица убивает человека наповал, как пуля. Я хочу обыкновенный антрекот или свиную отбивную! Дайте мне простой московский бифштекс по-гамбургски!
Слушая эти стенания, мы с Петровым, не сговариваясь, начинали хором цитировать катаевскую "Квадратуру круга":
- "Я не хочу больше Карла Бюхнера. Я хочу большой кусок хлеба и не менее большой кусок мяса!.. Я хочу сала, хочу огурцов!.."
Побушевав, Ильф смирялся.
- Ладно, - говорил он. - Давайте сегодня еще разок возьмем устриц. Все-таки это Париж...
Соавторы быстро акклиматизировались в Париже, окунулись в его кипучую жизнь, обросли знакомствами в литературно-художественных кругах.
Помню, как Петров рассказывал начало сценария, который они с Ильфом задумали для одной французской кинофирмы. Сюжет был связан с только что организованной во Франции большой лотереей, главным выигрышем которой была ошеломляющая по тем временам сумма - пять миллионов франков. Возможность выиграть такой куш вызвала в стране подлинную лотерейную лихорадку. Фильм начинался так: некий скромный парижский служащий просыпается утром. Он смотрит на календарь и морщится - тринадцатое число. Подымаясь с постели, он замечает, что встал с левой ноги. В коридоре, когда он идет мыться, ему пересекает дорогу черная кошка. Бреясь, он разбивает зеркало, а садясь завтракать, опрокидывает солонку. Короче, на него обрушиваются все дурные приметы. И после этого, развернув газету, он видит, что его единственный лотерейный билет выиграл пять миллионов.
Как-то Кольцов обратился к Петрову:
- Слушайте, Женя, я был два дня назад у Анатолия Васильевича Луначарского. Он здесь, лежит в клинике. Он серьезно болен, скучает и очень доволен, когда к нему приходят. Возьмите Борю, Ильфа и сходите навестить старика. Это будет доброе дело.
Не помню уже почему, Ильф не смог пойти, и мы с Петровым отправились вдвоем.
...Холодный декабрьский вечер. Рю Лиотэ - коротенький тупик тихого парижского квартала Пасси.
Небольшая, ярко освещенная комната. Анатолий Васильевич один. Он лежит в постели, по одну сторону которой невысокая полка с множеством книг, по другую - телефон.
- Здравствуйте, здравствуйте. Вам немножко не повезло: вы застаете меня в постели. Еще вчера я чувствовал себя совсем молодцом, сидел в кресле одетым, собирался даже выходить. Да вдруг какую-то каверзу подстроил желудок, и... вот, видите сами.
Анатолий Васильевич говорит с трудом, часто переводит дыхание.
Я внимательно вглядываюсь в исхудалое, бескровное лицо. По привычке стараюсь запомнить четкую линию профиля. Заострившийся костистый нос и длинный седой клинышек бороды придают Луначарскому сходство с портретами Дон-Кихота.
- Меня здесь очень тормошат, - продолжает Анатолий Васильевич, - но я очень рад, когда приходят наши. Откуда вы сейчас? Что видели? Присаживайтесь, рассказывайте.
Мы садимся в кресла по обе стороны кровати.
Завязывается беседа. Хотя, строго говоря, трудно назвать беседой наш разговор с Луначарским: постепенно увлекаясь и загораясь, он перенимает инициативу, как всегда, "овладевает аудиторией" и, с трудом поворачивая на подушке голову от одного из нас к другому, произносит блестящий полуторачасовой монолог. Это, по существу, обширный литературно-общественно-политический обзор. Сколько тем, сколько вопросов!
Анатолий Васильевич говорит о настроениях западной интеллигенции, о растерянности и пессимизме, овладевших многими европейскими деятелями культуры, об их страхе перед фашизмом и непонимании коммунистических идей. Он рассказывает о своих творческих планах в Испании - стране, чрезвычайно интересующей его своей древней культурой, в которой причудливо сочетались европейские и арабские влияния. О сходстве Испании и Италии, о художественных сокровищах Флоренции и Милана, о своем милом друге Владимире Петровиче Потемкине, о французской литературе и критике, о Марселе Прусте и Достоевском... О многом и многом, увлекая нас и сам увлекаясь многообразием острых проблем современной культуры и политики, говорит этот больной, усталый и вместе с тем неутомимый, воинствующий человек, писатель, философ, коммунист.
Целиком во власти огромного впечатления, которое произвели на нас сила духа и блеск ума тяжело больного Луначарского, шли мы с Петровым обратно, взволнованно вспоминая подробности этого свидания.
- Нет, Боря, - говорил Евгений Петрович, возбужденно размахивая длинными руками, - я вижу, вы просто не отдаете себе отчета в том, что произошло! Хорошенько подумайте над тем, что мы видели. Слушайте! Мы с вами, два молодых здоровых парня, пришли проведать, то есть приободрить и отвлечь от мрачных мыслей старого, больного, я вам прямо скажу - умирающего человека. И что же случилось? Боря! Не мы на него, а он на нас благотворно подействовал своей бодростью, молодостью духа, оптимизмом, жаждой деятельности... Я вам честно говорю, он вдохнул в меня, да, наверное, и в вас тоже, новые силы, интерес к жизни... Какой человек! Ах, какой человек!
Увлеченные разговором, перебивая друг друга, мы незаметно проделали пешком длиннейший путь от Пасси до гостиницы.
А на другой день с еще неостывшим волнением Петров рассказывал о нашем посещении Луначарского в номере отеля "Ванно" Кольцову, Ильфу и немецкой писательнице-антифашистке Марии Остен. Много и горячо все мы говорили о Луначарском, о его необычайной эрудиции, литературном таланте, выдающемся ораторском даровании. Высказывали опасение, что дни Анатолия Васильевича сочтены, что вряд ли придется ему увидеть Мадрид, куда он должен поехать в качестве полпреда Советского Союза. Говорили о том, как тяжело и горько, что такой незаурядный человек обречен уйти из жизни в расцвете лет, знаний и творческих сил, в разгаре больших литературных замыслов.
Так оно, увы, и произошло. Но никто из нас не знал и не мог знать, что такая же участь суждена была почти всем присутствующим.
Мог ли я думать в тот момент, глядя на своих собеседников, что всех их, молодых, полных энергии и творческих планов талантливых людей, ждет безвременная трагическая гибель?
Евгению Петровичу тогда оставалось жить всего девять лет, Марии Остен - восемь, Михаилу Кольцову - шесть, Ильфу - четыре года.